Мать взглянула на дочь и едва придержала вздох: смотрела Мария какими-то отчужденными, горячечными глазами.
«Господи, да неужто, то самое?» — толчками забилась мысль. Она притаила дыхание, выжидая. Мария разжала спекшие губы, тихо, почти шепотом, произнесла:
— Я, мама, отца во сне видела.
Она помолчала, поглаживая ладонью вздрогнувшую руку матери, заговорила увереннее:
— Очутилась я вроде в саду. Куда ни гляну — всё деревья, все в белом-белом цвету. Таком белом, что глазам больно. И я иду, иду все дальше. И все думаю: кончится этот сад или нет? И вдруг изба. Вроде нашей, только без всяких заборов, и стены тоже почему-то белые, и стекол нет. Я вхожу в сенцы. И здесь нет окон и нет лампочек. А светло, как днем. И шагов своих почему-то не слышу... И вообще — тишина.
Я прошла дальше И увидела дверь. Открыла и вижу: большая комната и тоже без окон, и нет лампочек, а в ней еще светлей, чем на улице. И тоже все белое. И стены, и стол, и кровати. А возле кроватей цветы, и пахнут они чем-то душистым, мятным.
— Гляжу — за столом отец сидит. И рядом женщина. И оба они во всем белом. «Садись, — говорит отец, — попей с нами чаю, вот баранки попробуй, а вот конфеты, печенье». Я не иду, а стою и не двигаюсь «Ну что же ты, Мариша, не идешь? — говорит мне отец. — Разве тебе здесь не нравится? У нас тут хорошо, покойно. Тебе понравится. И цветы вот, и баранки всегда, и конфеты, и чай, а кровать мы тебе в серединку поставим!» И опять я стою и не двигаюсь. «Ну что же ты? — говорит он мне снова. — Даже и угощенья нашего не попробуешь. Так как же, доченька? Пришла, а вроде как чужая, Али не признаешь? Что же ты молчишь? Скажи хоть словцо единое».
Мне б сказать, а сказать не могу. А он все уговаривает, слова его все больше ласковые, нежные, а на лице улыбки нет.
«Ну, так что же, Мариша? — опять говорит он мне. — Обижаешь ты меня». Я и сама вижу, что обижаю. Мне бы подойти, рядом присесть, а я вижу, что вроде не к нему иду, а от него. И тут он сказал мне: «Подожди, постой. Выслушай меня. Вот что я тебе скажу: иди домой, но запомни: жить тебе с матерью до самого ее скончания». Сказал это и пропал, и темно стало, и что-то я закричала, а что — не пойму... И больше я его не видела. И заснуть боюсь: вдруг опять приснится? Боюсь я, мама, страшно мне одной...
Мария прижалась лицом к плечу матери, обняла ее легкими горячими руками.
— Ничего, доченька, ничего... Это он помиловал тебя, ко мне отпустил, — пришептывала мать, уже не сдерживая слезы. — И слава богу, жить, значит, будешь. Ты ведь и вправду совсем худая была. Я уже и не верила, а вот ты отошла. Пожалел он тебя, родимый, жизнь сохранил...
«Верно, — подумала тогда Мария. — Отец всегда меня жалел, больше остальных привечал, пальцем не трогал. Бывало, мать замахнется, он и тут вступится. Нельзя сказать, чтоб баловал, но нарядами не обходил: всегда опрятная бегала, чистая. И не знала, что я дочь ему неродная. Впервые прослышала про это в шестнадцать лет, когда паспорт пошла получать. Не поняла сначала, у матери спросила. Та всю правду и открыла».
После сна того жизнь ее пошла своим чередом: заботы и волнения, радости и печали, потери и удачи. Жила она счастливо, имела все, что надо: любимого мужа, здоровых детей, не чуждались ее ни братья, ни сестры, не обходили вниманием и на работе... Внезапная гибель мужа сломила ее, но все же она выстояла, сохранила в себе всю ту же простоту и открытость. Вскоре после похорон мужа ей во второй раз приснился отец. И уже не один, а в кругу семьи и совсем как живой, и она разговаривала с ним, и рядом были все: и она, и мать, и братья, и сестры, и опять ей отец сказал, что жить она должна вместе с матерью, как будто и не знал он того, что от матери она никуда еще не отлучалась.
И вот вчера ей в третий раз приснился отец. Ненадолго, вроде яркой вспышки, даже не успела она всмотреться в него, словом перемолвиться. К чему бы это? К чему?
И тут она вздрогнула: не потому ли, что ни разу еще не побывала на могиле отца? Как же так произошло, что за все это долгое время она не смогла найти несколько дней, чтоб съездить в Большой Киалим? И никто не подсказал, даже мать почему-то не задавалась этим же вопросом. Только Саша вспомнил. А где же была она, где же были остальные? Не странно ли это?
Перед самой войной срубил отец на задах дома баню. Чуть ли не в полдома — с высоким потолком, с широкими полка́ми, с большой печью, в середину которой был уложен огромный котел, с удобным предбанником, с кладовкой, где всегда висели кистями вязанки березовых веников.
Мать сетовала: «Да куда ты замахнулся на такую громадину?» Отец смеялся: «А чтоб все рядышком поместились. Или ты, мать, ни на кого больше не рассчитываешь? Ослабла, что ли?» — «Ну тебя», — смущалась мать, а сама с гордостью думала, что такой роскошной бани еще ни у кого не видывала.
И вот уже три десятка лет стоит баня, и хоть сруб почернел и подернулись копотью стены, но все так же по-доброму служит она семейству Заболотневых. Каждую субботу — в жару и стужу, в снег и в дождь — вьется сизый дым из почерневшей трубы.
И в эту субботу ранним утром распахнула мать настежь двери бани, проветрила осевший за неделю угарный дух. С порожним ведром вышла на крыльцо Мария, поежилась и, зябко подергивая плечами, затрусила к колодцу. По обе стороны мягкой снежной дорожки от колодца до бани прочертила водяными каплями, стекающими с ведер, две тонкие извилистые строчки.
Выскочил Саша, крикнул звонко:
— Мам, а топор где?
— Все там же, в сенцах. Али забыл?
Саша нырнул обратно в сенцы, а мать, спохватившись, пошла открывать сарай. Не успела вытащить из пробоя замок, как подоспел Саша, легонько отстранил мать:
— Я сам.
Он выкидывал из сарая чурки, покрытые угольной пыльцой, ставил их в ряд и высоко заносил над головой топор. Половинки поленьев с сухим треском разлетались в стороны. Мать стояла чуть поодаль, улыбалась.
— Да не спеши, не спеши. Успеется.
Она уже затопила печь, и теплый пар поднимался от котла, покрывал водянистой пленкой стены.
Первыми, как всегда, заявились Иван с Валентиной. Одни, без детей. Старшая дочь, Ирина, училась в техникуме и домой приезжала не во всякую субботу, даже в воскресенье. Младшая, Галина, с утра уехала на областные спортивные соревнования и обещала быть дома только вечером.
— Ну как, есть парок? — спросил, входя в избу, Иван и сам же себе ответил: — Эт точно, есть!
И стал шумно здороваться с каждым за руку. Даже коту Ваське, растянувшемуся на лавке, пожал лапу, сказал:
— Ишь ты, наелся и места уступить не желаешь.
— Может, чайку с дороги попьете? — присоветовала мать.
— Квасок-то найдется?
— А как же! — радовалась мать. — Ядреный, в самую пору.
— Это я люблю, эт точно.
Он подсел к столу, а потом, как бы спохватившись, хлопнул себя по колену.
— А как банька? Готова? Можно начинать?
— Давно дожидается, — улыбаясь, ответила мать.
— Так чего же сидим? Мужчины, вперед!
— Вперед! — засмеялся Саша, все больше поддаваясь беззаботному субботнему настроению.
Они мылись и парились старательно и долго, до изнеможения. Раскрасневшиеся и расслабленные, сидели на верхнем полке, отдыхали.
— Вот это я уважаю, — медленно, через силу, говорил Иван. — Как бы заново на свет нарождаешься. Вся нечисть с тела уходит. Да, отца я понимаю, почему он такую баньку срубил.
— Почему?
— Это как почему? Даже очень просто: банька — она как чистилище в раю. Намается мужик, обессилеет — все, кажется, пропал. Ан нет, со следующей недели опять живет. Вот и раскинь мозгами, раз ты шибко грамотный: отчего да почему?
— Ну! — качнул головой Саша.
— Вот человек, не верит!.. Да ты сам посуди. Разве не банька мужика выручала? Почти в каждой стоящей книжке про баньку писатель не забывает. Вот Теркина вспомни... Эт точно. Без баньки русскому мужику какая жизнь? Она его из беды не раз вызволяла.
Саша опять качнул головой.
— Да ты не качай, — обиделся Иван. — Сколько умных слов я потратил, а ты все упираешься, сознавать не хочешь, какая великая сила вот в этой самой баньке таится. Я теперь на всю неделю заряженный, как добрый аккумулятор. Никакой чох и близко не подступится. Ты на себя глянь — худющий какой. А отчего все? В городе, поди, ни разу не попарился?
— Там бани такой нет. Не найдешь.
— Эт точно, не найдешь. Оттого городской человек завсегда такой иссохший да измученный... А ты знаешь, Сашенька, моя школа вот с этой баньки самой и зачиналась. К науке плотницкой меня отец вот здесь и приучал. Вот эту доску, на которой ты свой зад греешь, я ручонками слабыми строгал... Раньше меня отец и близехонько не подпускал, а меня все тянуло поглядеть, как вьется из-под рубанка кудрявая стружка да пыльца сыплется... А уж как в руки вложил он мне теплый рубанок, так все и захолонуло во мне, растерялся я... Эх, Сашенька!..
В канун войны исполнилось Ивану двенадцать лет, но к этому времени он стал отцу настоящим помощником. Мог самостоятельно делать простые вещи — табуреты, столы, тумбочки. За день до отправления на фронт привел отец Ивана в строительную контору.