Михаил сидел на краю дивана, ссутулясь, опять посерев лицом, слушал с жадным вниманием. После молчания сказал:
– Знаешь, Колька, а мы сей год не дотянем...
Николай Григорьевич не ответил. Походил по ковру в мягких туфлях, нагнулся, счистил с брючины полоску пыли, неведомо откуда взявшуюся, – может, от детского велосипеда, который стаскивал сегодня с антресолей? – и, разгибаясь, чувствуя шум в ушах, сказал:
– А вполне возможно. – И сказалось как-то спокойно, рассеянно даже. – Вполне, мой милый. Но дело-то вот в чем... Война грядет. И очень скоро. Так что внутренняя наша распря кончится поневоле, все наденем шинели и пойдем бить фашистов...
Заговорили об этом, Михаил предположил – мысль не новая, уже слышанная: а не провокация ли со стороны немчуры? Вся эта кампания, разгром кадров? Николай Григорьевич считал, что немецкая кишка тонка для такой провокации. Это, пожалуй, наше добротное отечественное производство. Причем с древними традициями еще со времен Ивана Васильевича, когда вырубались бояре, чтоб укрепить единоличную власть. Вопрос только, на что обратится эта власть? К какой цели будет направлена?
Михаил махал рукой: «А тебе все цель нужна? Без цели никуда? С целью чай пьешь, в сортир ходишь?» Николай Григорьевич, сердясь – ибо разговор приближался к болезненному пункту, – объяснял, что во всяком движении привык видеть логику, начало и конец. «Ну, конечно, ты наблюдаешь! – издевался брат. – Видишь логику. А движение тащит тебя, как кутенка, ты даже не барахтаешься». – «А в чем заключается твое барахтанье? В том, что переселился на дачу и возделываешь огородик?» – «Хотя бы, черт вас подрал! В том, что не участвую, не служу, не езжу в черном „роллс-ройсе“, ядри вашу в корень наблюдателей...» Кончилось, как обычно, руганью, новыми прикладываниями к коньяку. Стали вырывать из памяти дела двадцатилетней давности. Ростов восемнадцатого года, только что взятый отрядами Сиверса и Антонова-Овсеенко. Все это уже не могло волновать, но было нужно для спора. Михаил все стремился доказать – и это злило Николая Григорьевича, – что он, младший и удачливый брат, тоже замешан, хотя и косвенно, в той чудовищной неразберихе, «своя своих не познаша», которая сейчас творится. Тут была и ревность, копившаяся годами, и разочарование всей своей, по существу, разбитой, долгой жизни, и даже доля злорадства, и искренняя, смертельная тревога – главное, что кипело в сердце, – за дело, которое стало судьбой.
И Николай Григорьевич понимал это, и видел за всеми злобными наскоками, несправедливостью и грубыми словами вот эту тревогу. Поэтому его собственная злость исчезала, едва возникнув. Он не мог долго сердиться на брата, старого дебошира, родного крикуна, на этого фантастического неудачника, у которого к концу жизни не осталось ничего – ни дела, ни семьи, ни дома.
Стучались в дверь. Николай Григорьевич открыл.
Вошел Сергей, не здороваясь, глядя странно.
– Слыхали, что вчера ночью арестовали Воловика?
– Нет, – сказал Николай Григорьевич.
– А кто такой Воловик? – спросил Михаил.
– При мне был обыск. Прошлой ночью. Но самого Воловика дома не было. Были только Ада и я...
– Ничего не понимаю, – сказал Михаил, поднявшись с дивана, и налил в рюмку коньяку. – Какой Воловик? Какая Ада?
– Есть такой Воловик. Но его-то зачем? – Николай Григорьевич с изумлением смотрел на Сергея. – Черт их знает, совсем с глузду съехали... А где ты был эти два дня? Вчера и сегодня?
– У Ады. Я утром звонил маме. Она так разъярилась...
– Не знаю, не сказала мне ни слова.
– Ну как же – конспирация! Наше знаменитое качество. Можно? – Сергей налил себе коньяку и тоже выпил. – Ночь мы, конечно, не спали. Даже не раздевались. Ада была уверена, что сегодня придут за ней, но, слава богу, никто не пришел. А на рассвете была такая история. Мы сидим в ее комнате с балконом, окно выходит на тот двор, где котельная. На задний. И вот часов около шести утра видим, как мимо окна сверху летит женщина в черном, старуха. С седыми волосами. Совершенно беззвучно, головой вниз. Утром лифтер сказал, что ночью взяли одного старика, а на рассвете его жена прыгнула с балкона, с восьмого этажа.
– Как фамилия? – спросил Николай Григорьевич.
– Не знаю. Какая-то старая старуха, вся седая.
– Старуха? С балкона? – переспросил Михаил с выражением брезгливости. Он был уже сильно пьян. Как ему мало теперь нужно!
– Вот что, милый друг, не ходил бы ты сейчас к своей Аде. Повремени недельку. Просто дружеский тебе совет, – сказал Николай Григорьевич. – Встречайтесь в другом месте, на улице, где угодно. Пускай к нам приходит.
– А вам тоже, Николай Григорьевич, дружеский совет, – сказал Сергей. – Уберите все это к лешему.
– Что?
– Да вон то, – Сергей носком ботинка показал на металлический ящик, стоявший под письменным столом. В этом ящике, запертом на замок, Николай Григорьевич хранил оружие, три пистолета и патроны.
– Не имеет значения, – сказал Николай Григорьевич.
– Нет, имеет.
– Ни малейшего. И, кстати, на браунинг у меня есть разрешение, а те две штуки – подарки РВС фронта и армии. А... – Он презрительно взмахнул пальцами. – А-а...
– Я ж вам говорю... – зашептал Сергей почти с отчаянием.
– Ладно, перестань. Ты мало в этом смыслишь.
Некоторое время молчали.
Сергей, выпив, задымил папиросой. С улицы, со стороны набережной напротив клуба, отрывочно неслась музыка. Может быть, играл оркестр, а может, радио.
Михаил бормотал:
– Ни в коем случае... – И качал пальцем многозначительно. – Ни за что. Никогда.
– Вы о чем, дядя Миша? – спросил Сергей.
– Он знает. Никогда.
Вошла бабушка и, холодно и несколько высокомерно глядя на Сергея, позвала его в столовую ужинать. Потом, когда ушла наконец Эрна Ивановна, все сошлись в кабинете и долго разговаривали. Ребята легли спать. Наверху, где жил какой-то новый человек, уже встречали праздник: раздавалась музыка, пляски, стучали пятками в пол. Бабушка рассказывала о событиях в секретариате. Как всегда, о главном умалчивала, главное держалось в тайне, железный характер, к которому все в доме привыкли и не пытались расшатать. Единственное, что сообщила: в «Правде» сразу после праздника должна появиться громаднейшая статья крупного чекиста. Потом разговор съехал на Серебряный бор, ибо Николай Григорьевич тоже сообщил новость, слышанную в столовке: Арсюшка Флоринский сделался соседом и по Серебряному бору, получил дачу. Ну да, за забором, двухэтажная, с солярием, теннисным кортом.
Отсюда разговор стал ветвиться: к судьбе Паши Никодимова, в коей Флоринский обещал разобраться, но уже третий месяц ни слуху ни духу, и к Серебряному бору, дачным заботам. Кооператив прислал требование уплатить срочно по жировкам за первый квартал и за водопроводные работы, намеченные на май. Денег не было, думали, где достать. Лиза очень бодро пообещала достать у себя в Наркомземе, в кассе взаимопомощи.
Николай Григорьевич хотел было сказать: «О чем вы хлопочете? Какая дача? Какой водопровод?», но женщины обсуждали эти дела с таким честным энтузиазмом, что язык не поворачивался их пресечь. Часов в одиннадцать вышли пройтись перед сном. Вечер был теплый. На мосту стояли войска, приготовленные к завтрашнему параду. Михаил, слегка протрезвев на воздухе, принялся рассуждать о преимуществах танкеток перед тяжелыми танками. Слушать его было скучно, а спорить с ним опасно. В глубине души Николай Григорьевич был убежден, что разбирается в военных вопросах лучше брата, хотя и не кончал Военной академии. Кремль был высвечен из тьмы прожекторами, и в черном небе над ним висел прицепленный к невидимому и замаскированному аэростату портрет Сталина. Гигантское лицо сверкало и переливалось в серебряном свете прожекторов. Оно было почти неподвижно, лишь едва заметно надувалось oт легкого ветра посередине, а мимо сверкающего портрета проплывали самолеты, несущие портреты поменьше: Маркса, Энгельса, Ленина и снова Сталина. Все остановились на мосту и смотрели на эту медленно проплывающую в темном небе, озаренную снизу вереницу знакомых лиц. Самолеты с небольшими портретами, рокоча и четко соблюдая строй, исчезли из пределов досягаемости прожекторов, гул моторов удалялся, в небе над Кремлем остался висеть один громадный портрет. Там была мимолетность, временность, проплывание, исчезновение, а здесь – прочность, вечность. Портрет светился в черном небе наподобие киноэкрана невероятных размеров. И одновременно его с т о я н и е в воздухе казалось сверхъестественным, было чудом и отдаленно напоминало неподвижное парение маленького паучка, висящего на незримой нитке. Проход в Александровский сад закрыли. Военный регулировщик показывал направо, пришлось повернуть к библиотеке Ленина и потом через Ленивку снова пройти на мост и вернуться домой.
В первом часу ночи, когда Михаил уже храпел на диване, Лиза спала в детской с ребятами, а Николай Григорьевич выходил в халате, в шлепанцах на босу ногу из ванной, раздался звонок в дверь.