— Не видел он ваших груш!
— Э, нет, не говори. — Затем ко мне: — Найдён Тимофеевич, поинтересуйтесь. — Подал желто-розовую грушу. Она гирькой легла на ладонь. — Поинтересуйтесь! — подчеркнул он. — В октябре сполнится ровно восемьдесят два лета, как посажен корень. В день моего ангела сажали. До сих пор стоит. Гляжу на него: пока он стоит, и мне стоять!
Улыбаюсь стариковской вере. Но не оспариваю. Может, действительно судьба: сколько дереву, столько и хозяину отпущено. И еще думаю: у каждого свои причуды, каждый что-то загадывает. Может, с загадками жить интересней? Я ведь тоже многое поназагадывал.
Занедужил Микита. Говорят, в пояснице что-то стрельнуло. И не согнуться теперь, не разогнуться бедному. Лежмя лежит. Ноги отнялись. Мать плачет. Хотя, известно, слезы плохой помощник. Поля — женщина иного характера. Она и в свою больницу, и в городскую. Доктора посмотрели, пощупали. Седалищный нерв, говорят, защемило. И чем могло защемить? И как теперь высвободить? Первое дело — тепло. Прописали растирку, плавленый парафин. Глубокое, значит, прогревание делать. Поэтому Поля к вечеру ставит на плиту кастрюлю с водой, а в нее другую, поменьше, для парафина. Растопит парафин, накладывает в тряпках мужу на поясницу. Тепловая блокада называется. Во как. Из военного оборота взято слово.
— Где ж ты ее застудил? — допытывается Поля, накладывая горячие тряпки.
— Кто его знает! — отговаривается Микита. Но сам, конечно, помнит где.
По бокам широкого школьного крыльца стоят цементные стенки-перила. Там любит посиживать Микита, когда нет занятий в физкабинете, когда свободен, то есть ни катушки не надо перематывать, ни клеммы паять, ни усилитель ремонтировать. В школе тихо. Только кое-где в классах слышны голоса учителей. Идут уроки. Даже директора не слышно. Не ходит по коридорам, не заглядывает в кабинеты. Тоже ведет урок. В такое время и выходит Микита на крыльцо. Присаживается на парапет. Сидит себе — кум королю, сват министру. Никто не тревожит, никому не надобен. Сидит и смотрит на площадь. Все видать: кто куда идет, кто куда едет. Потому что вон она, автобусная остановка. Вон, левее, парикмахерская. А вон, наискосок, сельмаг. Туда недавно привезли радиолу «Беларусь». Покопался часок, повертел ручки — кое-что взял на заметку. Надо будет к своему «комбайну» такое пристроить. Микита называет свой самодельный радиоприемник «комбайном».
Удобная штука крыльцо. Проходит кто мимо, остановил, перекинулся словечком. Если собеседник повышает голос, покажешь многозначительно на широкие окна школы: поосторожней, мол, выражайся — дети! И все. Самое нужное шепнет на ухо. Остальное вполголоса доскажет. И ты уже, как говорят, в курсе. Удобно: и на работе побывал, и новости узнал. И вообще вся слобода перед тобой как на ладони. Хорошее крыльцо. Парапет прочный, широкий, удобный. Только беда — цементный. Холодом от него потягивает. Он-то и загубил Микитину поясницу.
Идем с Костей проведать друга. Дня три собирались, да все никак. Наконец договорились. У меня сегодня «пустой» день, без репетиций. Костя тоже освободился рано. Приказал шоферу, чтобы в пять утра посигналил под окошком, и отпустил «Волгу».
Шагаем по слободе. Кажется нам, все осталось по-старому. Вот сейчас Котька осалит меня и, крикнув: «лови», кинется в сторону. От него можно всего ожидать. Уверен, войдем во двор Микиты, первым делом будет дразнить собаку.
Микитина мать с неподдельным раздражением заметит:
— Ну шо ты робишь, скаженный!
Она вообще о нашей тройке судит плохо:
— Дывлюсь на вас — нисколько не повзрослели. Должности вроде высокие, чубы сивые, а вот тут, — она ткнула щепоткой себя под ложечку, — бесенята играют. Юхим, тот старше, намного старше.
Поля открывает дверь.
— Заходьте, заходьте! — Сначала обращается к Косте: — Костя Антонович, давайте вашу фуражку, я ее на полочку.
— Сам, Поля, сам.
Вешает черную морскую фуражку — лакированный козырек — на свободный гвоздь. Смотрю на них — как ни в чем не бывало. Да, много воды утекло. Запросто называет ее, Полину Овсеевну, высокую свою мечту, — Полей. А она его не Котькой, а Костей Антоновичем…
— Найдён Тимофеевич, — подходит ко мне, — снимайте плащ.
— Да ничего. — Я медлю раздеваться. В кармане пиджака — бутылка «московской». А, думаю, что тут такого! Не к чужим пришел. Вытаскиваю бутылку за холодное горлышко. — Целебная!
— И!.. — протянула Поля. — Зачем тратились? У нас такого добра хватает!
Дверь закрылась. В тесной спаленке остаемся втроем. Микита вытянулся на кровати, — никелированная, широкая, супружеское ложе! — лежит на животе. Поясница горбится из-под одеяла. На ней парафиновая блокада.
Костя умостился на табуретке между кроватью и радиоприемником, спиной к окну. Я сижу затылком к двери, стул сухо поскрипывает. На кухне слышится стук тарелок, позвякиванье вилок: что-то затевается.
Приемник потрескивает разрядами. Возможно, откуда-то издалека надвигается грозовой фронт.
Костя минуты спокойно не посидит. Хлопнул себя по коленкам.
— Хороша штука!
Наклонился к шкале приемника, начал настраивать. Из динамика как рванут голоса, как дохнет скрипичным ураганом — вздрагиваешь от неожиданности.
Микита не выдержал:
— Оставь! Чисто мала дытына. Це ж не забава.
— Погоди-погоди, сейчас схвачу турецкий джаз. Заслушаешься. В войну часто турков ловили. Рядом же!
Но вместо турецкого джаза в спальню хлынула румынская песня. Костя широко открыл глаза.
— О! Романешти! — И посыпал непонятными словами: — Пентра пуцынэ, ла каса, мама дракуле!
— Откуда такие глубокие познания? — спрашиваю.
— Всю обшарил: и с воздуха и с земли нагляделся.
Микита повернул голову, улыбается слабо.
— Коменданта нашего не встречал? По фамилии Гергуляну. Удрал, сатана. Как услышал: русешти идет, — словно вихрем сдунуло. Чтоб у него ноги отнялись!
Я смеюсь:
— Большей кары не желаешь?
— Хуже ничего нет! — погладил свои ноги, поправил одеяло. — Он мне, гад, удружил напоследок. Всегда отпускал. Поймают, бывало, ночью патрули, приведут. Ну, побалакает-побалакает — и ступай по-доброму. А тут заерепенился. Отправлю, говорит, в город. Я приуныл. В слободе то-се, глядишь, отбрехался. А там кто станет разбираться? Ну, думаю, быть бычку на веревочке…
Дверь распахнулась. Поля, держась за косяк, перевесилась к нам в спальню.
— Чуешь, батько? — обратилась к Миките (странно как-то: «батько». Почему? У него даже детей нет, а он — «батько»!). — Куда ставить стол?
Микита засмеялся, сыпанул скороговоркой, как бывало, при игре в домино:
— Ходы сюды, ставь тут!
— Разве впихнешь?
— Попробуем!
Я поспешно помогаю Поле внести стол. Костя тоже приподнялся.
— Сиди, сиди, — говорю, — мы тебя столом к окну припрем.
Стол еле протиснулся между кроватью и музыкальным «комбайном». Смотри как удобно! Костя с того конца, я с этого. Микита, не вставая, может чуть приподняться на локтях, чуть податься влево — и тоже за столом.
Я спохватываюсь.
— А Поля?
Она кладет теплую легкую руку на мое плечо:
— Не беспокойтесь. У меня хлопот много, сидеть не придется.
Начала накрывать на стол. Тарелочки с ломтиками сала, консервами, с горкой яиц, нарезанным хлебом. Мисочки с холодцом, творогом, сметаной. Каждый раз, ставя закуски, касалась грудью моего плеча. Иначе никак не подобраться к столу: только через меня. А я вроде и не догадываюсь, что надо отодвинуться в сторону. Сижу, словно завороженный. Она тоже виду не подала, что мешаю. Понимаю: все это глупо, ни к чему. Но, видимо, так устроен человек, что временами на него находит затмение. Тем более на одинокого, на соломенного вдовца, который млеет, если женщина рядом.
Костя набрел на «Голос Америки». Политический комментатор настойчиво гудел что-то угрожающее. Вспоминаю поговорку:
— И хочется и колется… Мастера на чужой беде наживаться. Знаешь, как измывались над Кенигсбергом?..
Перед моими глазами горящий город. Обломки широкостенных замков, краснокирпичных костелов, обгоревшие стены портовых сооружений. Город сложил оружие, заявил о капитуляции. Мы должны входить в него, но не можем. Все небо черно от американских самолетов. Стараются наши союзники, день и ночь сыплют бомбы. Молотят размолоченное. Перетряхивают кирпичный прах. Зачем? Почему такая жестокость? Чтобы нам ничего не досталось. В немцев как будто метили, но били по нас. Каждому ясно.
Миките забавно мое возбуждение. Мнет в пальцах черную родинку-бородавку, усмехается.
Я наливаю по полстакана. Зову Полю.
— Ни-ни, в рот не беру! — слышно из-за двери.