У лаборатории спектрального анализа почти нос к носу сталкивается — вот чудо из чудес! — с Чарли.
С тем самым студентом из Чикаго, с которым познакомилась когда-то в Пятиморском порту. Сейчас он в черном строгом костюме, белоснежной рубашке, черных туфлях с острыми носками и глядит на Лешку широко открытыми, восторженными глазами, тоже не веря, что это его давняя знакомая.
— О-о-о, мисс Льешка! — изумленно восклицает он. — Я писал вас Пьятьиморьск… Изучал рашэн языка… Приехал университет, на шесть месьяц, аспирантур-физик… Обмен наука…
Жаль, что он еще плохо знает русский язык, а то сказал бы ей: «Вот так бетонщица, вот так рабочий класс! А я-то хотел специально проехать в Пятиморск, найти вас…»
Но Чарли, продолжая ошалело пялить глаза, бормочет:
— Итс дификалт ту белив![4]
И потом по-русски:
— Строитель?
— Химик, — отвечает Лешка.
— О-о-о! Конджиниэл сфир.[5]
Он, наверное, имел в виду свою область — физику.
В Большую химическую аудиторию Лешка вбежала раскрасневшаяся, в приподнятом настроении.
— Хелло, мисс! — приветствует ее издали Кодинец.
И этот называет ее мисс, но как пошло, нелепо звучит такое обращение в его устах.
Кодинец подсаживается ближе, пренебрежительно кривит толстые губы, отчего темная полоска усиков змеится. Он сейчас чем-то напоминает Лешке Иржанова.
— Эксель-моксель, — говорит он свое излюбленное. — Вызывали в деканат. Объяснили, что я способный.
Ах ты ж, чертов Директор Бродвея, шалопай несчастный — ему объяснили. А сам он пропускает занятия, отлынивает от семинаров, коллоквиумов. Лешка обрушила на него свой гнев, сказала, что думает о нем, бессовестном человеке, и о тех, кто не горит, а тлеет.
Кодинец озадачен — какая муха ее укусила?
— Да тебе-то что до моих дел?
— Как — что? — сердито краснеет Лешка.
Она рассказывает ему о Чарли, о встрече с ним в Пятиморске и сейчас.
— Понимаешь, Игорь, как они смотрят на нас? Чего ждут? Щедрой души! Или ты думаешь, корчагинские времена прошли? Ты ведь на октябрьской демонстрации отказался транспарант нести — руки у тебя, видишь ли, мерзнут! Эх, ты-ы-ы!
Это «эх, ты-ы-ы» произнесено с таким сожалением, презрением, укором, что Кодинец скисает. И потом она его назвала просто Игорем. Все: «Гарик», «Директор Бродвея», «Кодинец», и только эта девчонка — Игорем.
— Ну что ты так кипятишься? — бормочет он. — Поднажмем. Все в наших руках.
Лешка добреет:
— И в голове! — весело говорит она, согнутым пальцем постукивает Кодинца по темени.
— Точно, — добродушно соглашается Гарик. Он вообще легко соглашается и не обидчив.
«А может, это Кодинец насвинячил с газетой?» — приходит к Лешке неожиданная мысль. На прошлой неделе они поместили в стенгазете статью о Павле — «Человек работает», его фотографию. Чья-то рука приписала к слову «человек» частицу «ли» и поставила после нее во просительный знак.
«Нет, не он это сделал», — отвергает предположение Лешка.
В аудиторию входит профессор Кузьма Семенович Гнутов, не торопясь поднимается на кафедру.
Вот странно: известный ученый — Лешка видела — его статьи по неорганической химии в журналах, — а лектор какой-то холодный, читает «от» и «до».
Гнутов старательно вытирает цветным платком крупные капли пота на бледном лбу. Сверкнув золотым изломом очков, начинает бесстрастно:
— Сегодня мы вспомним картину свойств и взаимоотношений химических элементов, основанную на периодическом законе Менделеева и на современных представлениях о строении вещества…
Кузьма Семенович начинает писать на доске. Шея его расчерчена спад и складками, как шахматное поле. Когда он поворачивает лицо, очки так сверкают, что это мешает слушать.
Грешно первокурснику быть судьей профессора, но справедливость требует сказать: нудно читает Гнутов. Пусть они щенята в науке, «приготовишки». Но здравый смысл и у них есть. И они в состоянии разобраться: что хорошо, а что плохо.
Даже не веришь утверждениям старшекурсников, что Кузьма Семенович любит музыку. Говорят, один студент пришел к нему домой сдавать экзамен. Дома — книги, книги… Все стены в стеллажах. Отец профессора тоже был ученым… Гнутов дал студенту лист бумаги — написать какие-то формулы, а сам начал играть на виолончели. Студент писал долго, но написал мало. Гнутов пробежал глазами скудные записи и вдруг спросил бесцветным голосом:
— Вам моя игра понравилась?
— К-к-онечно, — пролепетал студент.
— Тогда повторите курс и приходите снова послушать.
Надо ж такое! Нет, наверное, придумали… Уж больно это похоже на дореволюционные замашки.
…Узкая туфля невыносимо жмет ноту. Лешка сняла ее под столом и с облегчением вздохнула. Но мерзкий Кодинец, изогнувшись, подцепил туфлю и поставил ее на подоконник.
Гнутов, конечно, ничего не заметил. Заслышав звонок, стал втискивать свои бумаги в портфель.
В аудиторию вошел Тураев и сразу же все приметил.
— Кто же эта новоявленная Золушка? — спросил он насмешливо.
Багровая Лешка поднялась. Он даже не спросил ее фамилию. По расстроенному лицу понял, что она, вероятно, мало виновата. Сделав объявление, декан вышел вместе с Гнутовым, а Лешка, сунув ногу в злополучную туфлю, набросилась на Кодинца:
— Надо было тебе это делать!
— Эксель-моксель! Маленький лирический антракт. Даже шеф воспринял все юмористически.
Кодинец, гримасничая, с ужимками, запел:
Зимою, весною
Застигнуты бедою,
Готовимся мы к бою
С профессорской ордою…
Если бы он знал столько формул, сколько знал строк студенческого фольклора.
Кто сочинял эти шутки, веселые и забавные песенки? Неведомо. Но они старательно передавались из поколения в поколение, выписывались в тетради, обрастали новыми строфами. Неистребимое племя шалопаев напевало свое: «Кто учит, кто учит, себя напрасно мучит»; любители выпивок обещали спустить на веревке с того света бочонок водки; университетские мушкетеры браво чеканили: «Кто идет? Мы идем — яркие таланты! Кто поет? Мы поем — дипломанты!» А во всем разуверившийся донжуан меланхолично предполагал, что если невеста уходит к другу, то еще неизвестно, кому повезло.
Да, живуч, искрометен, зол, добродушен, насмешлив, беспардонен студенческий фольклор!
…Кодинец, взойдя на кафедру, начал ораторствовать:
— Братцы! Я открыл сто третий элемент! — и глядя на, Прозоровскую — Неллин! Отличается редкостным непостоянством свойств, хрупкостью, издает пискливые звуки.
Нелька ринулась на него и стащила с кафедры.
Чарли весь этот день был под впечатлением встречи с Лешкой. Удивительный и непонятный народ! Собственно, нет, почему же непонятный? Добрый, талантливый, полон хороших неожиданностей. И люди здесь так же, как и мы, любят, страдают, веселятся, плачут, хохочут…
Он ехал в Советский Союз с любопытством и невольной настороженностью, внушенной ему отцом — почтовым чиновником. Еще в первый раз, когда Чарли был в России путешественником, возвратясь домой, восторженно рассказывал о том, что увидел, отец возмутился его фразой:
— В твоей личной карточке в ФБР теперь появилась опасная запись: «Был у коммунистов».
Нелепо. Это просто нелепо! Ну был, и хорошо, что был. Неужели же обязательно переходить в их веру? И почему мы должны враждовать: я и… Льешка? А если вот так, по-хорошему, с открытым сердцем? Они смелы. Возможно, даже смелее нас… Удивительно оптимистичны… Наверное, мои предки, открывая Новый Свет, были не таким вялыми, не с такими куцыми интересами бизнесменов, как наше поколение….
Хотя, быть может, я грешу, так обобщая. Есть ведь здоровые силы и сейчас в нашей стране!
Вскоре после приезда он часа полтора беседовал с профессора Тураевым, свободно владеющим английским языком. В блеске глаз, жестах, речи Тураева чувствуется сдержанная страстность человека, влюбленного в науку.
Во все время беседы Чарли не оставляло ощущение, что профессор… его ровесник.
Он, между прочим, сказал:
— Мы несем молодость миру…
Нет, право же, приезд сюда очень важен и нужен Чарли…
После лекции Лешка задерживается на несколько минут в коридоре у доски вырезок статей «Комсомольской правды», приклеенных под заголовком: «Твое мнение, химик?»
Кодинец, видно желая загладить неловкость, которую все же чувствовал, подходит к Лешке, небрежно кладет руку на ее плечо:
— Не прошвырнуться ли нам, малютка, на концерт ансамбля? Сплошной смак и феерия!
В городе уже третий день гастролировал западный ансамбль.
Лешка движением плеча сбрасывает руку Кодинца:
— Видела! Суррогат искусства…
— Ну-ну, легче на поворотах… — оскорбленно произносит Кодинец. — У нас свобода совести, значит, не тронь веру другого.