Сейчас, чтобы устоять перед обстоятельствами жизни, готовыми вот-вот окончательно обрушиться на него и свалить с ног, тоже нужно было взять в руки тяжелый камень… И таким камнем стала для него работа.
Старый фрезерный станок — ему подкатило уже четверть века, — побывавший под многими хозяевами, делал у Федора то, что не делал, верно, никогда… Каждый рабочий день, несмотря на косые взгляды некоторых товарищей по цеху, Федор в полтора-два раза перевыполнял норму.
После смены он обычно оставался со старым сутулым ремонтником Григорием Ивановичем, одиноким человеком, с глубоко запавшими и выцветшими глазами на темном, в тяжелых морщинах лице, и отлаживал с ним станок для нового дня.
Григорий Иванович не торопился возвращаться в свою комнату. Его подселили в квартиру к молодой семье, и ему было неловко и обидно каждый вечер становиться им помехой и завидовать чужому счастью.
Как всегда в разгар весны, пошли отпуска. Вторая смена не набиралась, и Федор с Григорием Ивановичем работали в почти безлюдном, слабо освещенном цехе молча. Но между ними существовали те особые понимание и любовь к общему делу — к промасленным железкам, — дающие душе успокоение.
Занимаясь неспешным ремонтом станка, Федор вспоминал, как мальчишкой бегал в совхозную кузню смотреть и помогать, о чем ни попросят; как уютно там было зимой — горн, меха, запах окалины, лилово и ало раскаленные заготовки, меняющие под ловкими ударами молота и пристуками молотка свою прежнюю неопределенную форму на что-то дельное. И грустно становилось при мысли, что люди все дальше уходят от радости такого труда, забывают ее, вместе с ней теряя в душе еще какую-то связь прошлого с будущим.
И Григорий Иванович думал близко к этому.
«Ты молодец, — хвалил он иногда Федора. — Так и надо: если душат расценками, отвечай количеством и качеством. И победишь! У нас ведь хозяина нет, вот беда. К примеру, над фондом заработной платы из-за копейки трясутся, а на заводской свалке — ты пойди посмотри, будто все там твое, — каждый год миллионы в землю трамбуют… Когда-нибудь шахты и карьеры по свалкам начнут строить, чтобы добро назад добывать… И для души человека одно спасение — работать в полную силу…»
Домой, или, как он теперь называл про себя, «на квартиру», Федор старался приходить попозже и объяснял Алене и Елене Константиновне, что цеху дан особый заказ и много сверхурочной работы, на которой он очень устает. Спать он укладывался в большой комнате, под тем предлогом, что ему хочется почитать на ночь, а Алене надо высыпаться… Он видел, она обижается, и на короткое время пытался быть ласков с ней…
В тот страшный для него вечер Федор вернулся с твердым намерением сказать ей все и уйти в общежитие. Но Алена встретила его с такой неподдельной радостью, так целовала горячо, так преданно смотрела в глаза, что ни сказать ничего, ни спросить ее он не смог… И уснула она на его плече. Но, ощущая ее рядом, прислушиваясь к ее дыханию, он сквозь расслабляющую усталость утоленной страсти еще яснее понимал, что будет всегда подозревать в ней совершенно иного человека, и уж не стать ей для него прежней Аленой, и ему не быть тем сильным своим счастьем человеком, каким был он всего сутки назад. И все сложится у них в конце концов, как у всех, как было у его отца с матерью: лгали друг другу и детям, притворялись слепыми, пока не добрались до первой возможности расстаться…
И Алена чувствовала перемену в его отношении к себе, потому что однажды, провожая на работу, спросила у двери шепотом, с неловкой усмешкой и глядя в сторону: «Скажи честно… Не хочешь ребенка?»
Что мог он сказать ей?
Ее вопрос означал: она думала об этом и понимала его состояние, а раз думала и понимала, значит, было здесь что-то не так…
«Ты ответишь сейчас или когда будешь за дверью?» — спросила Алена.
Федор, стиснув зубы, играл желваками и смотрел на нее исподлобья.
«Терпеть не могу твоего такого взгляда, — сказала она. — Злой ты стал какой».
«Я злой?! Злые зло делают и… темнят», — вырвалось у него.
Глаза ее расширились удивленно и жалобно. «Не понимаю…»
Из своей комнаты вышла, шаркая тапочками, сонная Елена Константиновна в халате, из-под которого виднелась ночная рубашка, сказала, позевывая: «Все не намилуетесь?» И они замолчали.
Федор в детстве читал у Джека Лондона «Сказание о Кише». Мальчишка-охотник брал китовый ус, свертывал его в куске жира, жир замораживал, обваливал снегом, а потом кидал эти комки на тропе белого медведя, и когда медведь проглатывал комок, жир таял, ус разворачивался и рвал медведю внутренности… Любовь напоминала такую ловушку…
В субботу утром нагнал его на лестнице, ведущей из бытовки в цех, Чекулаев, толкнул плечом как ни в чем не бывало, сказал:
— Говорят, ты на моем станке монету замолотил. Не знают, как с тобой расплачиваться. Не разори государство-то…
— Ладно, министр финансов, — ответил Федор, радуясь тому, что Чекулаев не держит на него обиды.
— Как живешь, Король Федор?
— По-королевски.
— А злой чего ходишь?
— Ты ж сам говоришь, монету кую.
— Ну, с понедельника ты на сверловке, там много не накуешь. Или тоже рекорды будешь ставить?
— Рекорды.
— Про мой день рождения не забыл? Приходи в воскресенье со своей Аленой в общагу. Или стесняешься старых друзей?
— Я приду. Спасибо.
— Заметано.
Был теплый воскресный вечер, когда Федор, коротко бросив Алене, сидевшей за учебниками, что ему надо сходить на часок в общежитие, захватил из своего чемодана спрятанный там плэйер — подарок Чекулаеву — и вышел из дома.
Чекулаев сам открыл ему дверь и обнял его:
— Ждем, ждем тебя. Уж все жданки прождали.
— Держи, — небрежно сказал Федор, вынимая из кармана плэйер и подавая его Чекулаеву. — Поздравляю.
Эге, — с радостным удивлением покрутил головой Чекулаев. — Благодарствую. Вот уж Король Федор так Король…
Он распахнул дверь комнаты, в которой было много народа, и провозгласил:
— Ко мне на день рождения пожаловал Король Федор семь… — И сказал тихо Федору: — Здесь у нас новые девушки появились из шестого общежития… Обрати внимание, вон та черненькая у окна — ничего. А? Девушки! Девушки! — похлопал он в ладоши. — Да выруби ты музыку, — приказал он кому-то.
И стало тихо.
— Я что сказать хочу, — продолжал Чекулаев. — Федор Полынов — настоящий передовик, живой пример всем и каждому, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
— Кончай, — попросил Федор.
— А к нам он зашел раздышаться от семейной жизни… И вы, девушки, не будьте горды с ним, а будьте покорны, потому что у нас на заводе… Федор не дал ему говорить, ладонью закрыл рот. Пили. Ели. Играли на гитаре. Слушали Высоцкого, выставив мощный динамик на балкон.
Сперва Федор чувствовал облегчение от знакомой обстановки, от веселья окружающих, от того, что не надо было искать выход из положения, в которое он попал… Но когда заспорили о неопознанных летающих объектах, Федору стало тоскливо и потянуло к Алене. Двое парней с шестого этажа начали было выяснять отношения, Федор с привычной решительностью разнял их и ушел на кухню…
Он сел в удобное кресло — они смастерили его с Чекулаевым из выброшенного кем-то старого дивана. Все здесь было ими устроено — и этот стол с выдолбленной в столешнице пепельницей, и кактусница на окне, и лосиные рога, и карта Советского Союза, на которой они отмечали места, где удалось им побывать. Время шло к одиннадцати, а уж уходить не было желания.
Пришел Чекулаев и, увидев его сидящим в кресле, понимающе и сочувственно спросил:
— Что, виноградье мое красно-зеленое, и правда, утомила семейная жизнь?.. Ну их всех к черту, — сказал он, решительно закрывая дверь на кухню. — Давай с тобой по маленькой, давай по фронтовой…
Федор пил редко и быстро захмелел. Он сидел рядом с человеком, с кем бок о бок прожил четыре года, и ему захотелось — таким одиноким он себя почувствовал — перед кем-то облегчить душу, Он принялся рассказывать об обидевшем его отъезде Всеволода Александровича, о матери Алены, которая по телефону, если он снимал трубку, говорила, не называя его по имени: «Попросите, пожалуйста, Алену». Не удержался он, посетовал на Алену, выложил свои подозрения, помянул Юрьевского…
— Ну, не знаю, — оживился Чекулаев. — Конечно, и из ничего такой огонь раздуть можно. А тут случай совсем специальный… Но бабам верить нельзя, ни а коем разе… Эх ты, бедолага. И я тебя предупреждал, помнишь? Как в воду глядел.
Федор знал, пора уходить, представлял, как волнуется Алена, но какое-то злое противоречивое чувство оттого, что приятель сердцем понимает его, а ей, своей жене, он и объяснить ничего толком не может, удерживало его…
Все-таки он встал.
— Нет! Я тебя, Федор, в таком виде никуда не лущу, — говорил Чекулаев, закрывая от него собой дверь. — Ты и погулял-то самую малость, а они тебя год будут грызть… Понял? Спать надо. Хочешь спать? Спи. Сейчас — кончен бал, погасли свечи…