— И чего бы вот я сразу все зубы продавал? — говорю немного недовольно.
— Потому что обрадовалась, что тебя увидела, — как камышинка, раскачивается Люба. — Я так и знала: ты приедешь сегодня.
— Откуда же такое знание?
— И сама не знаю откуда, — подняла вверх худенькое плечо. — Так вы уже не поедете в степи?
— Не поедем. Ты помогла нам.
— Это так вышло, — радуется девочка. — А ты что-то привез мне?
— А что же тебе надо было привезти?
— Будто не догадываешься? Какую-то книжку.
— Привез сказки страшные-страшные.
— О ведьмах и чертях? — сразу же искривилась и нахмурилась девочка.
— О них.
— Я этих и слушать не хочу.
— Почему?
— Потому что как начитаешься их, то очень страшно становится одной в лесу. — И девочка боязливо оглянулась назад, будто там, за деревьями, колобродила разная нечисть.
— А вот мне и совсем не страшно, — бесшабашно вру, а сам вспоминаю, как мне когда-то ночью черные дедовы штаны показались чертом.
— Потому что ты мальчик, ты и не должен бояться нечисти. Мой отец говорит, чтобы и я ничего не боялась, а я все равно боюсь.
— И чего же ты боишься?
— Грома, разной нечисти и совы.
— Совы?
— Ну да. Она вечером так жутко кричит, что волосы именно ежом поднимаются. И глаза ее страшно светятся ночью. Тогда я забиваюсь в шалаше отцу под руку и сразу засыпаю. Зато как славно здесь на рассвете! Будят меня то соловей, то кукушка, то иволга, то удод, а то и роса. Ты сотового меда хочешь?
И хоть мне очень хочется отведать сладкого, но я так отнекиваюсь, будто каждый день имею мед в своем доме.
— И напрасно, — говорит чьими-то словами Люба. — Мед — это здоровье.
— Ну, если здоровье, то попробую.
— Вот и хорошо, — показывает редкие зубы Люба. — А может, тебе и чумацкой похлебки сварить?
— Да нет, наверное, не надо.
— Вот я все набиваюсь, а ты все отнекиваешься и отнекиваешься. Гордый чего-то стал… Михайлик, а я тебе что-то хочу сказать. — И девочка, оглянувшись, застенчиво посмотрела на меня. — Сказать или нет?
Я тоже чего-то смущаюсь и тоже озираюсь вокруг.
— Говори, если имеешь что-то…
— Вот дай отдышусь. Только ты никому ни гу-гу. Слышишь?.. Вчера у моей тетки Василины был аж из Винницы какой-либо главный над певцами. Он такой патлатый и смешной-смешной! Как запоет, так у него рот становится пастью — целый горшочек влез бы туда. Он привез тетке какие-то ноты…
— И что?
— Тетка Василина возьми да и похвастайся ему, что я тоже хорошо пою и вывожу подголоском. Вот ему и захотелось послушать меня. А я все стеснялась и стеснялась перед городским. Тогда моя тетка сказала, чтобы мы вместе запели. И мы запели вместе, потому что так и легче, и не стыдно.
— И что дальше?
Люба смешно выпятила губы, торчком поставила глаза, как тот главный над певцами, и улыбнулась.
— А дальше этот главный взял да и прижал меня к себе, поцеловал в косичку, потом потянул ее и сказал, что я голос!
— А ты ему что?
— А я тихонько сказала: «Спасибо, дядя». И ему это очень понравилось, потому что он рассмеялся и еще раз поцеловал меня.
— Вот молодец! — радостно выхватилось у меня.
— Он или я? — доверчиво спросила Люба.
— Оба.
На это Люба рассудительно ответила:
— Вот так живет человек и не знает, что он — голос. Главный над певцами обещал как-то и меня, и тетку Василину вызвать в Винницу. Тогда я там и театр, и трамвай увижу.
— Везет же людям! — говорю я, а Люба начинает смеяться. — И что ты этому главному пела?
— Печальной: «Ой під яром-яром пшениченька яра, в долині овес». И веснянки пела, тоже печальные. А он сказал, что в них живут голоса каких-то предков. Такой уж умный мужчина, что и половины слов его не поймешь. Он и моему отцу сказал, что я голос.
— Что же на это отец?
— Разгладил усы и сказал: раз такое время, то он купит мне новые сапожки, и я начну их носить еще до снега, чтобы не простудить голос, — раскачивалась и радостно лепетала девочка. — Отец у меня такой смешной, а кто не знает его, думает, что он очень сердитый. Это усы делают его таким: они у него серпастые, норовистые и залезают, куда хотят, даже в рот. Пошли в шалаш.
— А что у тебя в котомке?
— Разве не видишь? Липовый цвет.
— На чай собираешь?
— Нет, наша кооперация принимает его на лекарство. Вот я и заработаю себе на тетради. Насобираю цвета аж на целый серебряный рубль, потому что очень люблю, когда есть много тетрадей. Давай вместе собирать цвет. У меня в шалаше и посушим, потому что на солнце нельзя. Как ты?
— Можно и вместе.
— Так сперва пошли есть мед.
Но в это время возле нас шевельнулась чья-то тень. Я оглянулся. Возле самой Любы со старенькой берданкой в руках остановился темнолицый, с вывернутыми губами дядька Сергей — тот, что до недавнего времени прятался в разных схронах от революции. Он вперил в меня тяжелые холодные глаза и насмешливо спросил Любу:
— Кого это ты, девка, хочешь медом угощать?
— Добрый день, дядя, — с достоинством ответила Люба.
— Не очень он и добрый: все меняется теперь. Так кого же должна медом угощать?
— Михайлика. Мы с ним вместе в школу ходим.
— Сейчас не то что малые, даже старики поглупели: все чего-то грамотеями хотят стать. А кто же будет свиней пасти?.. — Дядька Сергей пренебрежительно повел на меня берданкой. — Чей он?
Люба сказала. У охотника сразу похолодели не только глаза, но и все узковатое лицо. Он презрительно осматривает меня с головы до ног и начинает жевать губы:
— Так-так-так. Значит, ты потомок того языкослова, что верховодит в комзлыднях и все что-то имеет против меня? Га?
Я растерялся, а Люба взглянула на охотника и рассмеялась.
— Ты чего? — дядька Сергей подбросил черные дужки бровей.
— Вы и о дяде Николае говорили, что он имеет что-то против вас.
— И это правда.
— И мой отец тоже что-то имеет против вас.
Теперь уже растерялся дядька Сергей, моргнул раз и второй черными неровными ресницами, сплюнул:
— Хоть от детей узнаешь, что думает о тебе родня. Ох, недаром я так упирался, чтобы моя сестра не выходила за того серпастоусого. Что же, девка, подкармливай, подкармливай нищих медом, а они твоего дядьку возьмут за жабры, — и охотник взялся рукой за горло, где, наверное, должны были быть жабры. — Но чего я тебе говорю? Это не твоего ума дело. Скажи, вон там барсук еще живет? — и дядька Сергей нацелился берданкой на нору зверька.
— Что вы, дядя, делаете?! — испуганно вскрикнула Люба.
На вывернутых губах охотника причудливо искривилась улыбка:
— Не бойся, девка, он мне теперь не нужен. Вот когда нагуляет жир, я таки доберусь до него. Здесь какой-нибудь козочки или зайца не видела?
— Нет здесь ни козочки, ни зайца.
Дядька Сергей хмыкнул:
— Да неужели нет? Так я и поверю тебе!
— А вы разве хоть кому-нибудь верили?
— Царю верил, и то напрасно — прогадал! — стало злее лицо и вся фигура дядьки Сергея. Он еще что-то хотел сказать, но передумал, крутнулся и, держа берданку наперевес, осторожно пошел в глубь притихшего леса.
— Попрощается сегодня с жизнью какой-нибудь зверь или птица. Не приведи господи иметь такого родственника, — сказала Люба чьими-то словами. — Отец говорит, что у него затвердевшая совесть.
— А у твоего дядьки в самом деле есть жабры?
Люба фыркнула:
— Чего же ты у него не спросил? Вот было бы весело. Пошли же в шалаш.
Но после речи дядьки Сергея мне даже меда не захотелось.
— Лучше сначала нарвем липового цвета.
— Ну как хочешь. Я знаю такую липу, что пахнет аж на пол-леса. Наверное, ее цвет наиболее целебный. Правда же, хорошо будет, если он поможет какому-нибудь доброму человеку — возьмет и поставит его на ноги?
— Ге. А далеко эта липа?
— Аж возле оврага. Вот сейчас расстелю цвет в шалаше, и побежим себе.
Я взглянул на Обменную, на небо, которое обкладывали неспокойные грозно-фиалковые тучи, а Люба тем временем уже выскочила со своего лесного жилища, и мы побежали к той липе, которая должна была помочь добрым людям. Стройная, как тополь, она чуть наискось стояла над оврагом, распространяла и на лес, и на овраг свое благоухание, вокруг нее живой сеткой шевелились пчелы. Когда я вылез на дерево, за оврагом отозвался гром, а Люба испугано вскрикнула.
— Чего ты, девка?
— Боюсь грома, — искренне призналась девочка. — Может, вернемся назад?
— Ерунда. Нарвем цвета и вернемся.
— Хорошо тебе говорить: нарвем! У меня уже и руки, и душа дрожат.
— А как же твой рубль на тетради?
— Не хочу и рубля, когда гремит! О! Слышишь! Снова загремело, синим корнем прорисовалась молния, раскрыла кусок второго неба и угасла в туче.