Она открыла окно. Волна свежего воздуха ударила в кружевную занавеску.
Накинув платок, она вышла. С больного двора шагали врачи Лещенко и Сабуров, прибывшие на работу в лепрозорий недавно — один в июне, другой неделями двумя позднее. Лещенко был чем-то озадачен. Белый халат, висевший на его долговязой фигуре, придавал лицу заместителя директора какой-то растерянный вид.
Он остановился, устало взглянул на Веру Максимовну, и ей стало неловко — показалось, будто он уже знает о том, что произошло с ней, и не только он, но знает и Сабуров — этот веселый и беспечный человек, и весь здоровый двор знает…
Но Лещенко взглянул на нее, как всегда, сухо, деловито.
- Представьте, какое хамство, — сказал он. — Вот психология! Вы знаете этого… хромого, маленького… как его… Каптюков… Ну, так этот самый Каптюков сегодня на грядках, у капусты, сделал гадость. Когда его спросили — зачем ты это делаешь, подлец, он ответил: хочу, дескать, долг здоровым отдать. Сейчас отпирается… Так и сказал… долг отдать.
- Какой долг?
- Подите спросите у него сами.
- А больные что говорят?
- Ругают, требуют удаления из лепрозория. Такого, говорят, нахальства терпеть нельзя. Передали мне требование — выгнать. Вот иду к Сергею Павловичу просить, чтобы не удалял, ведь жалко дурака…
И, поправив пояс на халате, пошел к директорскому дому.
- Не понимаю, чего тут особенного, — засмеялся Сабуров, — есть чему придавать значение и так волноваться… — он махнул рукой и беспечно направился к столовой.
"Неужели и я когда-нибудь возненавижу здоровый двор только за то, что он здоровый?" — думала Вера Максимовна.
Больной двор был ярко освещен вечерним солнцем. Блестели лужи, и в них дрожали обрывки черепичных крыш, белых стен. С густо-зеленых шапок деревьев, умытых грозой, еще падали капли, а дальше, за бараками, лежала сизая степь, местами зияющая черными четырехугольниками вспаханных участков. Над степью небо выкинуло две гигантские разноцветные дуги — одну яркую, другую побледней.
Около одного из домиков стояла группа людей — вероятно, обсуждали происшествие с Каптюковым.
У крыльца домика с белой трубой на скамейке сидел одинокий странный человечек — маленький, тоненький, как тростиночка, без ног, с неестественно большой головой. Вера Максимовна узнала Макарьевну. Очевидно, ее только что вынесли на солнышко, и старушка щурилась, глядя на небо. Вера Максимовна подошла к ней. Она знала, что дела Макарьевны плохи. Но живучесть ее была поразительная. Оба двора хоть и поджидали каждый день ее смерти, тем не менее верили: Макарьевна умирать не собирается и проживет если не сто, то, по крайней мере, еще лет десять.
В последние годы болезнь до того «разыгралась» у старушки, что она потеряла человеческий облик и стала походить на мумию. Только на одной руке сохранились еще три пальца. Она не могла уже передвигаться и от этого страдала больше, чем от болезни. Года четыре назад она могла еще сама, без посторонней помощи кое-как выбираться во двор. Потом ее стали выносить.
Усадят ее на скамеечке, и она, необычайно обрадованная, поглядит, как светит солнышко, как хлопочут ласточки, и тихонько заплачет. Вынет из кармана белый, чистенький платочек с синей каемкой и примется вытирать глаза так осторожно, точно боится запачкать его о страшное свое лицо. Она отличалась особенной чистоплотностью и, когда выбиралась на воздух, надевала, как на праздник, чистую ситцевую кофточку.
- Здравствуй, Макарьевна!
- Здравствуй, голубушка, здравствуй… Вишь, вынесли… Солнышко-то какое!
Вера Максимовна присела на скамейку, с любопытством и удивлением оглядывая старушку.
"Ну зачем живет такой человек? Умирают же молодые, здоровые, нужные люди, а она почему-то живет и живет. Не может быть, чтобы в ее положении человек не жаждал смерти".
И вдруг мелькнула мысль, от которой снова, как сегодня рано утром, стало под сердцем холодно и тревожно: "Может быть, и я буду такая…"
- Так, так… Чего ты смотришь на меня? — вдруг спросила Макарьевна. — Думаешь, что тяжеленько жить с мукой такой? Тяжеленько, верно. Нестерпимо бывает, что и говорить. Вот смотришь на меня, а сама, поди, думаешь: ведь огрызочек же, а вот тоже, мол, жить хочет и, должно быть, радость имеет, коли хочет жить в своем положении. Имею, имею радость, кормилица, больше радости, чем у тебя, больше, — не смейся! А какую — расскажу, только пойми.
Люди теперь все занятые, все спешат, все некогда им — не допросишься, чтобы помогли выбраться из лачуги к солнышку… А может, им не то что некогда, а просто противно возиться, браться за прокаженное тело — чего доброго, мол, и сам от этого таким же огрызком станешь, — думка-то такая есть у вас, здоровых, да и винить в том никого нельзя. И не только здоровых, у нашего брата — тоже: все боятся захватить чужую немочь. Прошлым годом зашла как-то Евгения. Посидела, поговорила о разных разностях, а я возьми, дуреха старая, и ляпни: помоги, дескать, милая, на скамеечку выбраться. "Хорошо говорит, помогу, как не помочь! Только вот на минутку отлучусь, курей покормить". До сих пор курей кормит.
Старуха вздохнула и принялась разглаживать платочек.
- Понимаю, неприятно, — продолжала она. — Ну а уж ежели нашему брату неприятно возиться со своими же, так с вас и требовать нельзя! Вот и перестала с той поры людей просить.
Низко пролетели две ласточки. Старушка, прищурившись, долго наблюдала за их полетом, и глаза ее казались такими чистыми, такими просветленными.
- Вот как вынесут, — продолжала она, — тут и радость, и не на скамеечке, а еще там, на постели, когда пойму, что выносить берутся. Опять увижу солнышко, тучки, как птички летают, как паутины вьются, как цветы цветут, травка зеленеет, — все увижу! Птичек-то слышу постоянно; у меня над окном ласточки гнезда свили, деток выводят; бывает, всю ночь напролет промеж себя разговаривают о чем-то, а окно открыто, слышно все… Один раз залетела даже какая — то, полетала под потолком и опять улетела. Так вот: слышать-то я слышу их, приятелей моих, а видеть не всегда приходится. А отсюда, со скамеечки, вижу их вдоволь. Радость моя великая и есть в том, что жду своей скамеечки, как самого светлого дня, как награды за страдания мои… Вот и сейчас отдохну, поговорю с тобой, и опять отнесут туда, опять, значит, на целый месяц положат. Макарьевна тряхнула платочком и засунула его в рукав.
- Опять лягу, опять буду лежать и буду ждать такого же денька… Ну, лежишь, думаешь: господи, какие счастливые те люди, которые на ногах, сами могут выйти, посидеть на лавочке, когда захочется. Каким богатством наделил их господь — боли нет, ноги целы… А тут даже с постели нельзя спуститься.
И горько станет… И вот зайдет кто-нибудь, да и скажет: "Ну, пойдем, Макарьевна, на скамеечку" — вот она и радость. За такую радость хочется низкий поклон до самой земли отдать всем — людям, солнышку, птичкам, за то, что и я вместе с ними вижу всех, всем поклониться хочется до самой земли — вот как!
Макарьевна умолкла и уставилась на высокого, худого человека в белом халате, пересекавшего двор. Это был председатель месткома служащих Маринов.
Кроме того, он заведовал мастерскими, в которых работали больные. Вероятно, он шел разбирать дело Каптюкова.
Маринов был коммунистом, и все привыкли, что никакой конфликт не может быть разобран без его участия. Он умел улаживать самые сложные вопросы удивительно быстро и просто и всегда к всеобщему удовлетворению. На обоих дворах его уважали и любили, считая замечательно мягким и отзывчивым человеком.
Заметив Веру Максимовну и Макарьевну, Маринов помахал им рукой.
- Ну как дела, мамаша? — весело крикнул он.
- Спасибо, милостивец, спасибо, — колыхнулась Макарьевна, — слава богу.
Кивнув Макарьевне, Маринов зашагал туда, где стояла группа людей.
- Вот так он всегда, — ласково проводила его взглядом Макарьевна. — Непременно какое-нибудь доброе словечко скажет. Как здоровье, говорит, мамаша? Как спали? А у вас, говорит, нынче очень хороший вид. Вот какой человек! А раз сам пришел в лачугу, да и говорит: "А не хотите ли, мамаша, на солнышко?" Взял и понес.
- Да, он славный, — согласилась Вера Максимовна, наблюдая, как Маринов шел, огибая лужи.
"У нее тоже началось под грудью, — думала Вера Максимовна, вспоминая историю болезни Макарьевны, — тоже с маленького пятнышка и тоже в таком же возрасте, как у меня…"
- Ну, кажется, я насиделась, — вздохнула старушка и взглянула просящими глазами на Веру Максимовну. — Да и ветерок начинается, не простудиться бы.
Вера Максимовна поняла, что старухе захотелось обратно, в помещение.
Она подняла счастливого человечка на руки, понесла в барак, удивляясь: "Какая она легкая!"
Около ворот, в холодке, лежал Султан и скучно смотрел в даль, в степь.