Я представляю себе это круглое жерло, наполовину закупоренное рыжим, похожим на студень снегом. Течение бьет в снеговую пробку, закручивает струи, с урчаньем снег оседает и забивает трубу еще плотней… Да, лопатой ничего не сделаешь.
— Тросик бы! — раздумчиво говорит Петя и вытирает рукавом брызги на лице. — Протянуть, потом доску привязать… Я сбегаю на стоянку, возьму!
Он исчезает во тьме, и сквозь шум ветра слышно, как шлепают его подошвы.
А я представляю себе, как вся наша рота — и солдаты, и сержант Лапига, и сам командир, майор Чиренко, — вот так же барахтаются в ледяной воде, чистят какие-то канавы, трубы, кричат охрипшими голосами… Никто из них не произносит слов о героизме, подвиге, долге. Некогда произносить эти слова, да и в них ли дело… Самое главное — что бы ни стряслось — пусть хоть буря, гром с неба, потоп, — а наши солдаты выстоят, потому что выстоять надо. Я думаю о своих друзьях, и хорошо становится у меня на душе.
Петя возвращается с толстым ржавым тросом, зажатым под мышкой. Трос извивается позади него, как удав, и хлещет по воде растрепанным хвостом.
— Вота… Теперь-то мы ее проткнем, ссабаку!
И, уже не замечая ни ветра, ни брызг, ни заусениц на тросе, которые в кровь обдирают ладони, — мы пихаем эту стальную веревку в трубу, шуруем, словно кочергой, в чавкающем снегу.
А вода прибывает.
Она намочила полы шинелей, я чувствую, как она захлестывает голенища сапог, ввинчивается внутрь; штаны облипли вокруг колен. Теперь вода мне уже не кажется холодной, лишь очень противно трет по телу мокрая одежда — словно лижет шершавыми языками.
Трос в трубу не проходит. Он слишком гибок и, завязнув, отталкивает наши руки, как пружина.
Наконец Петя отшвыривает его, стирает с ладоней ржавчину, кровь, грязь.
— Аа, чикаться тут! — говорит он свирепо.
И начинает раздеваться. Стаскивает пилотку, шинель; из кармана гимнастерки достает комсомольский билет, солдатскую книжку. Отдает мне.
— Ты что, полезешь? — ошарашено спрашиваю я.
— Не. Загорать буду.
И спускается в канаву.
Нет, он не прыгает, не сигает молодецки в эту снеговую кашу, — он медленно сползает в канаву на казенной своей части, и я вижу, как судорожно вздрагивает его закушенная губа, а руки хватаются под водой за скользкий берег…
У входа в трубу — яма. Петя окунается с головой, потом выбирается, кричит:
— Трос!
Я подаю трос. Петя сует его под мышку, надувает щеки. Я хочу крикнуть, чтоб он берегся, не лез, сломя башку, — и не успеваю. Протиснувшись, он уходит в трубу, и за его спиной кружит грязная, желтая пена.
Трос из моих рук уползает, рывками — дерг! дерг! — уходит под воду. Это там, в трубе, Петя делает шаги. Он пройдет трубу насквозь и вылезет с той стороны рулежной дорожки.
Я будто вижу, как раздвигает он телом снеговую кашу, водит рукой по стенке трубы, медленно, тяжко проталкивает ноги… И я знаю, что у него такая же мысль, как и у меня: удастся ли дойти до конца?
Я бросаю трос и бегу к выходу из трубы. Вдруг придется помогать, мало ли что…
Секунды отстукивают в ушах. Может, это стучит кровь. А может — я сам, не замечая, отсчитываю время, — оно тянется, тянется, тянется..
Я не вижу уползающего в трубу троса и не знаю теперь: двигается Петя или застрял, поворачивает назад?
Ветер полощет шинелью; волны под ногами — плюх, плюх, и, заворачиваясь, катятся дальше, рябые и тусклые от дождя. К плеску волн прибавился еще какой-то звук… Оказывается, это я сам топаю от нетерпения ногой, толку воду….
Петя не показывается.
Я нащупываю глазами место: вот здесь вылезет, или вот тут… В глазах рябит, брызги…
Черт, ну сколько надо времени, чтоб пройти трубу? Минуту, две? А прошло больше. Конечно, больше!..
Пети нет.
Тогда я больше не сдерживаюсь. Рву крючки на шинели, расстегиваю ее — она не снимается; тьфу! — забыл скинуть ремень… Наконец все. Мне сползать некогда, я лезу на край и — грудью, лицом, — валюсь в воду.
Будто кипятком обжигает тело. Снеговая каша царапает руки, трудно дышать, стянуло горло… Нащупав край трубы, я втискиваюсь внутрь и вдоль стенки, цепляясь ногтями за шероховатый бетон, лезу вперед. Труба узкая, значит не разминемся…
В голове звон; ослепительные — синие, зеленые, полосатые круги перед глазами, не хватает дыхания… Только бы успеть, только бы помочь…
Внезапно поскользнулась нога.
Я споткнулся, вскрикнул — и хлебнул густой, хрустящей от снега воды. Сразу потерялись верх и низ, голова пошла кругом; я заколотил по воде, забился. — и тяжелое, душное, темное навалилось на меня, смяло.
6
Я прихожу в себя оттого, что кто-то здорово схватил меня за грудки, — будто душу хочет вытрясти.
Надо мной — лицо Пети Кавунка, белое, испуганное, с прилипшими ко лбу волосами. Губы у Пети шевелятся, а я не слышу, — заложило уши.
Я приподнимаюсь.
Мы сидим на берегу канавы; отливая нефтяным глянцем, бьют внизу струи, точат глину… Я сразу все вспоминаю: стальной трос, край трубы, воду с искрами снега… Теперь воды вокруг нас уже нет. Обнажилась земля, — раскисшая, в грязи и тине, но все-таки земля! До чего приятно сидеть на ней, чувствовать ее под собою.
— Дура серая… — как сквозь вату, доносятся до меня слова Пети. Он отплевывается, вытирает синие губы. — Вот зачем полез?
— Я уж думал, ты…
— Ду-умал, голова, два уха…
Мы перекидываемся обычными словами, но сколько за ними скрыто! У Пети еще не прошел испуг; он словно не верит, что все обошлось благополучно, вот и сам вылез, и дружка вытащил… А я слушаю хриплый, шипящий его голос и радуюсь, и мне приятно, что я сижу рядом с ним, вижу его обалделые глаза, торчащие от холода брови…
Петя замечает, что я гляжу на него, и стесняется — скромно опускает голову. Потом плюет в канаву и говорит:
— Видал? Прет вода, как нанятая. Так я и думал, что лучше всего пузом чистить… У меня, брат, пузо — сила!
А мне даже немножко обидно, что труба уже прочищена и по канаве стремительно, как струя из брандспойта, летит вода. Я же ничего не сделал, прыгал на берегу, а после полез топиться… Пожалуй, я не помогал, а мешал Пете…
Петя достает из груды одежды пилотку, советует:
— Надень. Чтоб пятки не зябли.
И голос у него уже обычный, с лукавинкой.
Накинув шинели, мы выжимаем обмундирование. Чтобы согреться — скачем и зверски лупим друг друга под бока. А едва успеваем одеться, как со стоянки прибегает сержант Лапига. Еще издали он машет рукой, торопит:
— Быстрей! Помочь… Самолет сорвало!..
Всегда спокойный, Лапига сейчас растерян. Мы с Петей переглядываемся, — видать, теперь не до объяснений…
Мы бежим по очистившейся от воды рулежке. Ветер бьет нам в спины, гонит. Я вижу, как впереди, в раздутой колоколом шинели, Петя вымахивает невероятные прыжки. Его тоненьких ножек не видно, и кажется, что Петя катит по воздуху, словно ведьма, подруливая подолом.
На стоянке много народу — и наши солдаты, и поднятые по тревоге технари. Кричат, бегают. Внезапно рядом с нами слышится треск, похожий на пистолетные выстрелы, и потом из земли взвивается фонтан синих чудовищных искр. Я шарахаюсь в сторону.
— Провод оборвало!.. — толкает запыхавшийся Лапига. — Законтачивает… Берегись!..
Фонари на столбах не горят. В темноте я не сразу понимаю, что произошло. Потом я вижу неуклюже повернутые самолеты и возле них — автомобиль-буксировщик. Оказывается, несколько самолетов сорвало с тормозных колодок. Они повернулись так, что буксировщику их не зацепить. А если не растащить — врубятся, помнут друг друга…
Мы с Петей кидаемся под плоскость. Там какие-то серые, согнутые — уперлись в шасси, кричат сдавленными голосами: «Ище-о-хыть!.. И еще-о-хыть!..»
Я тоже подставляю плечо под толстую стойку шасси. Вкапываюсь ногами. Шасси медленно напирает, гнет, гнет… Еще миг — и сомнет широким, будто чугунным колесом, отскочить не поспеешь.
— И еще-о-хыть!.. — выдыхает рядом задушенный, но очень знакомый голос. Я скашиваю глаза. Рядом вмялось в стойку плечо с золотым майорским погоном, видна надутая щека и глаз. Глаз выпучен, но он все-таки замечает меня и ободряюще подмаргивает: держись, солдат!
— И еще-о-хыть!..
На какое-то мгновение ветер обрывается. И этого мгновения хватает, чтоб мы задержали, остановили самолет. «Навались!!»— истошно кричит майор, и я чувствую, что шасси опять начинает двигаться, но теперь уже назад, н-назад, нн-назад…
Между мной и майором на четвереньках просовывается Лапига, он тащит красную тормозную колодку. Сунув ее зубцы в щель между бетонными плитами, он коротко ухает: «Все!» — и мы разгибаемся.
Потом буксировщик отвозит самолет на место, выравнивает остальные, — мы в этом уже не участвуем. Это могут без нас.
Я стою, и меня качает, словно внутри, в теле, мускулы еще не могут остановиться и тянут, толкают вперед. Спина и руки наливаются горячей тяжестью. Но мне плевать на эту тяжесть, на мокрую одежду, на звон в ушах, — яростная радость захлестывает меня: сделали, выстояли, перемогли!