На заплетающихся ножках бредет Петя Кавунок. Он потерял пилотку и шарит ее глазами, а нагнуться — я же знаю! — ему трудно, нет сил нагнуться.
— Петя, — бормочу я, — брось, Петя!.. Застрелись твоя пилотка, бери мою, после найдем…
Обратно в казарму мы выезжаем на заре. Из рваных туч по-прежнему сеет дождь, перемешанный с мелким снегом, но в мутном утреннем свете он кажется слабей и тише. Ветер тоже притих, словно выдохся за ночь.
Мне тепло, со всех сторон стиснули меня бока, спины, плечи. Трехтонку трясет, а я сижу, будто в чьих-то больших руках. Но лицо у меня, наверно, здорово измученное, потому что сержант Лапига искоса к нему приглядывается.
Потом он лезет в карман, долго роется в нем, вытаскивает восьмушку газетной бумаги. Снова лезет на самое дно, загребает что-то… Я вижу на его заскорузлой ладони слипшиеся, сырые крупинки махорки. Лапига бережно стряхивает их на бумагу и протягивает мне:
— Вот… осталось… Скрути, полегчает. Я скручиваю, и мы курим по очереди, передавая цигарку по кругу.
Проезжаем мимо клуба, на заборе — афиша. Я вижу на ней цифры и вспоминаю, что уже настало первое число. Кончился месяц, данный мне майором Чиренко.
Только сейчас мне совсем не хочется мечтать о тихой канцелярской комнате. Наверно, перестал я ценить такие блага… За этот месяц я понял, что такое настоящая работа, я нашел много настоящих друзей. Неужели я уйду от всего этого? Нет, не хочется… Интересно, понимает это командир, умный человек, или не понимает?
Петя Кавунок мнется, опасливо поглядывает на приплюснутые уши сержанта Лапиги, затем — придвигается ко мне и шепчет:
— А самосад-то у него злой, тамбовский… Вот бы нажать, чтоб поделился!
И глаза Пети снова блестят каверзно.
1
Начальник цеха толкнул облупленную дверь мастерской, пропустил Алешу вперед и уже не казенным голосом, как вчера, а запросто, по-свойски сказал:
— Вот, давай… Верстак тебе сюда поставили. Инструмент бери в кладовке. А если заминка какая, то спросишь вон у соседа, он все знает.
И, кивнув, ушел.
Алеша оглядел мастерскую. Она была низкая, тесноватая, заставленная уже готовыми столами, диванами, стульями, и казалась необжитой комнатой, в которую только что въехали жильцы и еще не успели расставить мебель.
Пол, закапанный клеем, был подметен, а повыше — на оконных рамах, на лампочках и карнизах — везде лежала седая древесная пыль. Алеша вспомнил, что на ощупь она скрипит.
Сильно пахло спиртом и чуть подгоревшим хлебом. И это знакомые запахи. Спиртом пахнет отлакированное дерево, а подгоревшим хлебом — свежие опилки, упавшие из-под горячих зубьев пилы.
Два верстака стояли в мастерской. За одним из них работать Алеше. А за вторым, задвинутым в дальний угол, склонился сутулый человек в черном фартуке. На звук шагов он даже не обернулся.
— Добрый день! — сказал Алеша и подошел ближе.
Человек нехотя поднял голову.
Только секунду длилась растерянность, а затем Алеша сразу вспомнил, узнал — и эту тяжелую, лысую голову с квадратным лбом, и приплюснутый нос, и широко посаженные, крупные желтые глаза под набрякшими веками… Мастер Соболев!
— Корней Лукич?.. Вы?!
Соболев разогнулся над верстаком. Разумеется, он тоже узнал Алешу. По хмурому лицу скользнула улыбка, но быстро погасла, растаяла, глаза остались равнодушными. Он словно не удивился, не обрадовался… Протянул руку:
— Здорово, работничек.
Алеша подскочил, затряс в ладонях шершавые, испачканные политурой пальцы Корнея Лукича.
— Вот… Вот не ждал-то!
— К нам поступил?
— Ну да! — заторопился Алеша. — Не думал, не гадал… Три года в армии, а теперь вот — сюда…
— Не бросил, значит, ремесла?
— Что вы, Корней Лукич! Так охота работать, руки зудят… А вы-то почему здесь? А училище?..
Соболев присел на край верстака, вытащил из нагрудного кармана папиросу.
— Нету больше училища.
— Как так?!
— Закрылось.
— И давно?
— Я уже о нем забывать стал, — усмехнулся Соболев. — Вот, за другое дело принялся. На большом верстаке время обстругиваю…
Пальцы у Соболева дрожали, неприятно приплясывали, будто их дергали за ниточки. Папироса сломалась. Он долго склеивал ее, слюнявя бумажку.
— А ты что же — лучше места не нашел?
— Да я и не искал… — растерянно проговорил Алеша. — Я и хотел сюда, думал… Разве здесь так уж плохо?
Соболев ответил не сразу. Прикурил, выщелкнул спичку из пальцев, закашлялся. И уж только потом, заворачивая скрипучий винт верстака, буркнул:
— Да чего… Сам увидишь.
2
На свете есть всякие ремесла.
Одни — серые, незавидные, другие — яркие, в золоченых позументах романтики. Есть ремесла веселые, злые, отчаянные, горькие.
Но есть и еще одни — редкостные.
Вот таким было ремесло Корнея Лукича Соболева. Он реставрировал музейную мебель.
С небольшим чемоданчиком, где был сложен инструмент, Соболев поднимался по дворцовым лестницам, входил в торжественные, с застоявшейся тишиной залы.
Служащие музеев предупредительно распахивали двери, а Соболев двигался, не отвечая на приветствия, грузный, насупленный, похожий на старого доктора, и палка, на которую он опирался, твердо стучала по навощенным паркетам: туп, туп, туп…
Подойдя к экспонату, какому-нибудь готическому креслу, Соболев вешал палку на локоть и надевал очки. Глаза его, за выпуклыми стеклами, были холодны и почти бесцветны.
Он смотрел на кресло долго, пронзительно, будто рассекал его взглядом, распластывал на полу, обнажал скрытые пороки. Палка беззвучно качалась на его локте, как стрелка аптекарских весов.
На одной чаше — музейный экспонат, на другой — труд мастера Соболева. Что перевесит?
Палка останавливалась. Поработать — стоит.
И сразу все менялось. Торопливыми, жадными пальцами Соболев завязывал фартук. Маленький чемоданчик распахивался, показывая бархатный черный зев со сверкающими зубьями долот и стамесок.
Затем в тишине музейного зала раздавались хрипы, радостное сопенье, — Соболев раздирал кресло, вышвыривал гнилые бруски, выколачивал труху, веками копившуюся в углах. Удары его инструмента казались безжалостными, — он не боялся ошибиться и не сдерживал руку.
Что происходит кругом — его не касалось. Он мог начать работу поутру и — с пальцами, изрезанными до крови, с онемевшими ногами, с лицом серым и дряблым от усталости — оторваться от нее лишь поздней ночью.
По едва уловимым признакам, по следам инструмента на дереве Соболев узнавал древнего столяра. Сдвигались пространства, исчезало время, ничего не оставалось, кроме тайной связи, объединявшей двух людей из разных столетий. Этой связью было мастерство — непреходящее, вечное…
Потом, всегда неожиданно, работа кончалась.
Соболев боялся этого часа. Напряжение обрывалось, наступала пустая тишина; еще не сознавая себя, не успев очнуться, Соболев с трудом разгибался, невидящими глазами обводил музейный зал…
Он уходил опустошенный, разбитый, равнодушно оставляя только что собранную вещь. Полагалось радоваться, что она заново рождена, опять займет свое место, — Соболев не радовался.
Для него был важен процесс, а не результат. Законченная вещь не нуждалась в руках Соболева, она не могла вызвать в нем взрыва душевных сил, яростного желания работать… И он больше не замечал ее.
После войны в городе открылось несколько художественных училищ. Старых специалистов не хватало, чтоб восстанавливать разрушенные дворцы и музеи.
Соболев согласился преподавать краснодеревное ремесло.
Пускай сотня-другая мальчишек, попавших к нему на выучку, станет такими же мастерами, как он сам. Корней Лукич не стерег секретов ремесла — они были слишком ценными, чтобы их утаивать.
Среди учеников Соболева был и Алешка Бакалин, долговязый, неловкий парнишка, которого долго пришлось учить уму-разуму.
3
На верстаке лежит дубовая доска. Она перекошенная, в трещинах. Цвет у нее как у гнилого сена. Темные сучки похожи на старческие закрытые глаза.
Но Алеша видит не только это.
Он видит, что в доске скрыт столик. Небольшой шахматный столик на острых точеных ножках. У него круглое подстолье, а крышка тонкая, легкая, и если стукнуть в нее — звенит как бубен.
Если бы Алеша делал не столик, он увидел бы в доске еще что-нибудь.
Например, вазу. Она плавно развернула свою чашу, как огромный цветок, и ручки у нее обвиты листьями. На листьях — тонкие прожилки и блестки, похожие на солнечную пыль.
А может, он увидел бы в доске раму для картины. Покрытая золотистым лаком, массивная, она кажется отлитой из бронзы.
В доске много разных вещей. Только все они скрыты под грязной корой, спят как мертвые.