Отчим хворал и частенько сиживал у стены сарая и наблюдал, как она носит по вечерам воду из колоды и поливает грядки.
Он учил ее всему, что умел делать сам: плести лапти и корзины, шить рубахи, прясть, строгать и пилить. Во дворе у него стоял трехстенный прируб, приткнутый к сараю, так себе трехстенник, хряповатый и совсем невеликий, но в нем хранилась одна штука, гордость его и краса — верстак. Сработан он был из дуба, выдержанного три года в бане под каменкой, винты, перемещающие коробки зажимов, нарезаны были из железистой, свилеватой березы, растущей только на высоких каменистых берегах вдоль оврагов. Так вот отчим учил Донию столярному ремеслу. Стоять за верстаком не женское дело, но ведь сомов багрить и подавно не женское. А он брал ее с собой и на охоту за сомами.
Годам к шестнадцати Дония была рослая, красивая девушка. Работа, которой она ежедневно занималась, не смирила ее легкую поступь; укрепив ее плечи, ничего не смогла поделать если не с хрупкостью их, то хотя бы с видимостью хрупкости, которая так мило угадывалась под покровом ее свободного туникообразного платья. Лицо она не берегла от солнца, и загар покрывал его, но какая-то неподатливая нежность в ее чертах словно не давала загустеть загару.
Именно тогда она начала замечать охоту за собой. Сперва то были взгляды, на первой поре просто любопытствующие, скорее рассеянные, чем точно определившиеся в какое-либо желание, затем жадные, бескомпромиссные, они скользили по ее телу, сверкали из щелей в заборах, пронзали кустарниковую чащу вблизи речки, где она купалась с подружками. Потом слова, облаченные то в заискивание, то в нежность, то в похабщину. Выйдя за полночь с посиделок в сопровождении хозяйки и подружек, она чувствовала в застойном, сонном воздухе улочек дыхание опасности, чреватой безумным налетом, бешеной скачкой, стыдом и болью.
Недели за полторы до сабантуя в деревне начинали готовить коней для скачек; сборщики подарков с ведерками для яиц и длинным шестом начинали ходить по дворам. И как бы ревностно ни делились дома между сборщиками, каждый из парней сворачивал к бедной избе ее отца, уже обремененный едой, с отягченным шестом, к которому были привязаны вышитые полотенца, тюбетейки, холщовые рубашки. Случалось, сойдясь возле ее калитки, сборщики молча уходили за огороды, бережно складывали добро, собранное по дворам, и начинали остервенело тузить друг друга, пока мужики не разнимали их и не разводили по домам.
Вскоре отчим умер. А примерно через неделю глубокой ночью на избу Донии был совершен налет. Трое или четверо парней вынесли девушку, завернутую в попону, но во дворе она выскользнула, сшибла одного, второго и убежала в избу. Те кинулись в истовом старании настичь, сломить! — каждый хотел быть причастен хотя бы к похищению, хотя бы к тому, чтобы увидеть ее поражение и навсегда успокоиться. В то время, пока они, сшибаясь в сенях, ломились в запертую дверь, она выскочила в окно и подожгла во дворе кучу соломы.
Соседи помогли Донии потушить пожар. Наутро, направляясь за водой, она увидела Юсуфа — сына богатого сельчанина. Он вел коня на водопой, сильно хромая и пряча лицо, отмеченное синяками.
Дония была в той поре, когда девушки не задерживаются в отцовском доме. Но к ней, безродной и нищей, никто сватов не засылал. Человека, к которому она могла бы уйти сама, не было, и она знала: ее похитят — пусть не Юсуф, но кто-то другой, и ей никуда от этого не деться. За парнями был вековечный опыт и предощущение того, почти первобытного чувства победы, обладания, равного почти геройству. А за ней — инстинктивная готовность подчиниться, смириться… И она пробыла-таки у Юсуфа в плену три дня.
Она требовала: «Отпусти меня». — «Я буду твоим мужем», — ответил он. «Какой же ты муж, — будто бы ответила она, — если вот уже вторая или там третья ночь, а ты не можешь взять меня».
Неизвестно, что было дальше. Известно только, что бай, которому вовсе не хотелось женить сына на нищенке, сам увез ее из села и отдал в то заведение…
Хлеботорговец Спирин отвел Хемету и Донии под жилье один из своих амбаров. Привередничать им не приходилось, да и давно ли тому Хемету крышей было небо, а постелью полынная земля, а тут — бревенчатый, с чистым духом, амбар.
Тут, если хотите, — еще одна история, точнее, продолжение истории единоборства Хемета с яушевским отпрыском. (Единоборство — так могло показаться только Хемету, жаждущему неуступчивости, уверенности в себе, алчущему доказать это любому, даже самому Яушеву.)
К тому времени умер старик Яушев, и сынок его принял дело. И начал с чудачества, чтобы переплюнуть покойного отца, который, бывало, прикуривал от десятирублевой ассигнации или теми же десятирублевками растапливал самовар. Так вот, узнав, что Хемет живет в амбаре Спирина, он стал встречать за городом подводы с хлебом и, заплатив по рублю за пуд, направлял их к Спирину, говоря, что остальное — еще вдобавок по рублю — доплатит Спирин. Крестьяне подъезжали ко двору Спирина и просили рубль за пуд. А так как на базаре пуд хлеба стоил полтора рубля, то Спирин пошире открывал ворота.
Что ни день, то полон амбар. И вскоре пришлось Хемету сооружать шалаш во дворе.
Хемет всерьез считал, что Яушев-младший бросил ему вызов, и испытал, наверное, удовлетворение от того, что сможет потягаться с ним в остроумной отместке. Однажды он остановил свою подводу, груженную зерном, рядом с автомобилем Яушева, стоявшим у подъезда банка. Спокойно ссыпал зерно в автомобиль и выбежавшему ошеломленному купцу сказал:
— Вы перестарались, эфенди. Одна подвода оказалась лишней и в амбар не вместилась.
Долго ли, коротко ли, а подкопилось у Хемета деньжонок, и он построил новый дом. И теперь в новом доме ему было приятно вспоминать, как Яушев прокатился по городу с полным кузовом зерна.
5
В то лето Хемет чуть не потерял коня. Он мог потерять не только коня, но и свой дом, доставшийся непросто, и жизнь, которой стоило дорожить хотя бы ради дочки.
Говорят, он глухой ночью вывел из конюшни Бегунца, постоял, оглаживая ему бока, содрогающиеся от испуга (в упругой, настороженной тишине ночи то тут, то там трещали выстрелы), затем снял с него уздечку и заменил ее веревочной.
— Куда ты в такую темень? — сказала ему жена. — Ведь убьют, как только выйдешь со двора. Эти казаки прямо обезумели.
— Может, я и проскочу, — ответил он. — А вот если утром они придут… Как ты думаешь, отдам я этим удирающим казакам коня? Как бы не так! Значит, они и меня прихлопнут и коня захватят. Так что… — И он, ничего больше не сказав, повел Бегунца со двора. Жена закрыла за ним ворота.
Хемет спустился к речке, глянул еще разок в ту сторону, где шла перестрелка, затем вскочил на коня и шлепнул босыми пятками его по бокам. За два или три часа скачки он достиг села и, оставив там Бегунца у знакомого человека, пустился обратно пешком. Босой, в латаных штанах, в изодранном бешмете, он был похож на бродяжку, и вряд ли дутовцы обратили бы на него внимание, если бы повстречались ему.
Утром он вошел в город и, проходя мимо яушевского дома, увидел автомобиль, в котором сидел пьяный вдрызг Яушев и кричал своей челяди, таскавшей тюки с добром:
— Эй… где, я вас спрашиваю!.. Где, спрашиваю?.. Никто не знает? Ну как называется эта дрянь?.. Эй! — это уже относилось к Хемету. — Эй, бродяга, как тебя?..
— Я не бродяга, — ответил Хемет, остановившись, — то есть я хочу сказать, эфенди, что теперь не я, а как раз вы бродяга.
— Пошел к черту, образина! — закричал Яушев. — Ты только скажи мне, как называется эта штука, из которой чай пьют. И ступай к черту, понял ты, образина?
— Зря беспокоитесь, эфенди, — сказал будто бы Хемет. — Вам эта штука, может, и не понадобится. Вам и времени-то не будет останавливаться и распивать чай.
И тут Яушев закричал:
— Самовар! Самовар же! Вспомнил. Самовар тащите, эй вы, дерьмо собачье! Несите самовар…
Из-за угла вывернулся тарантас о двух лошадях и бешено понесся, по булыжной мостовой. В тарантасе ехали офицеры. Яушевский шофер спешно стал заводить автомобиль. Когда автомобиль тронулся, со двора одна за другой выскочили две повозки, груженные разным добром, и пустились вслед автомобилю.
Через два часа город полностью был занят красными. К этому времени Хемет, сменивший ветхую свою одежду на приличный костюм, стоял у ворот и смотрел, как едут красноармейцы, и копыта их разгоряченных коней цокают по мостовой.
1
Уездный продкомиссар Каромцев сидел у себя в кабинете и сворачивал тучную цигарку. Махорка обильно сыпалась сквозь безмятежные пальцы на стол и мешалась с крошками сухаря, которым только что, сладостно хрумкая, позавтракал продкомиссар. Он отложил цигарку и, собрав крошки перед собой, стал отделять хлебные и лепить к жадному, энергичному языку.