— Зачем же? Говорить тебе со мною… о чем? А угощение это не мое, мне ничего не стоит, — даром дано. Сказал — пришлите кулек, — прислали кулек. Сто зубов против них имею, и они это отлично знают! А вот почему они так не делают, чтобы я к ним ни одного зуба? Невыгодно. Подлец на подлеце! Мошенник на мошеннике… Не полиция — подлец, народ — подлец! Факт!.. Мне сослуживец мой, мой помощник, старше меня и чином и годами, старик, и души большой, — из исправников сместили за слабость… иногда говорит мне: «Ваня! От тебя в десяти шагах стоять, — и то жарко: до того ты горяч». А я потому для него и горяч, что сам он — зубами ляскает. Так человека запугали, что теперь с перепугу только и делает, что водку цедит. Держу, черт его дери, а пользы от него, — почеши затылок! Заберется с ногами куда-нибудь в поганый трактир и сидит, как пуля в дубу… Прямо как влюбленная баба стал: что ни начнет делать, двадцать раз прибежит спросить, так он сделал или не так сделал… Пошлешь его в ярок на пчельник, да сам сделаешь… И ведь случаев всяких — их тьма темная, а нужно всегда что? Нужно сразу и точно знать, что тебе сделать, сразу и точно… и всегда. И колебаний никаких, ни боже мой, — потому что власть!.. Понял? Что? Плохо я говорю? Не то?
— Хорошо говоришь, — сказал Кашнев.
— То-то… Как же он смел мне сказать: палач?
И, говоря это, Дерябин вскочил вдруг и закричал, поводя налитыми кровью глазами (глаза были влажные, и показалось Кашневу, точно красные слезы в них стояли).
— Да он знает, что такое палач! Ах, корноухий! Самое подлое слово, какое в человеческом языке есть, — каналья он!.. Ведь я по нем, по его дверям залп мог бы дать, а я на рожон полез, сам полез, чтобы он жив был, — стало быть, я не палач!.. Я!.. Я когда становым был, — мужицкие самовары за недоимки продавал, — да, продавал — овец, коров, самовары… Я с мошенников взятки беру — да, беру взятки — с воров, с мошенников!.. Да ведь всех воров и мошенников судить, — их у нас не пересудишь: вор на воре, мошенник на мошеннике… Все — воры! Всякий — вор! Честным у нас еще никто не умер, — чуда такого не было. Факт!.. Ты — честный? Ты пока еще так себе, молочко… Еще не жил; поживи-ка, — украдешь. За час до смерти, если случая не было, последнюю портянку у денщика украдешь, — так и знай! Так с портянкой в головах и помрешь, — факт, я вам говорю!
Засмеялся Кашнев. Смотрел на ярого пристава с дрожащими губами и раздувшимся носом и не мог удержаться, смеялся по-детски.
— Ты… что? — тихо спросил Дерябин.
Но Кашнев смеялся, как смеются школьники, когда им запретил уже это учитель: отвернулся как-то набок и фыркнул.
— Нет, ты что? Ты пьян? — сказал недоуменно Дерябин.
И опять, как в первый раз, когда увидел пристава, Кашнев ощутил как-то остро всего себя, свое молодое, тонкое двадцатитрехлетнее тело, свои, пожалуй, бледные теперь овальные щеки, чистые, красивые глаза, немного узкий лоб, мягкие темные волосы. А смеялся он как-то так, даже и объяснить не мог бы почему. Просто, казался смешным пристав, и даже не совсем ясен был он: то расширялся весь — и нос и губы, то вытягивался и слоился.
— Нет, откуда же пьян? — нетвердо спросил он Дерябина.
— Ты больше не пей, — сказал Дерябин и отодвинул от него рюмки.
Кашнев огляделся кругом, увидел опять стену, всю увешанную оружием; неугомонного белого попугая, который все качался и грыз спицы клетки; пасти окон, закрытых ставнями снаружи; фикус с обвисшими листьями.
— Нет, я не пьян, — сказал он громко, — мне только смешно показалось, как это я портянку солдатскую украду!..
И вдруг он вспомнил, что с ним случилось сегодня утром, и показалось ему, что вот сейчас он должен сказать это Дерябину, сказать, что не только не украл ничего солдатского, а даже…
— Ваня! — сказал он ласково, чуть восторженно, и лицо у него загорелось. — Вот ты сейчас до солдатской портянки дошел, а ты и не знаешь…
Он положил руку на плечо Дерябина, удобно широкое, как конское седло, посмотрел в его все еще подозрительные белесые глаза и, вспоминая то, что случилось, почувствовал неловкость.
— Ты, должно быть, страшно силен, а? — неожиданно для себя застенчиво спросил он.
Дерябин кашлянул глухо, как-то одним ртом, покосился на него и сказал хрипло:
— Так себе… Пять пудов выжимаю.
— Здорово! — качнул головою Кашнев.
— Да. Вот, — буркнул Дерябин. — А тебе стыдно! В твои годы я понятия никакого об усталости не имел… Факт! Тебе на войну если, — не бойся, ни одна пуля не заденет. Японская пуля тонка, а ты еще тоньше… В России жить, дяденька, — ка-кой закал нужен! Ты… ты это помни! Выдержку нужно иметь!.. В Англии полиции — уважение и почет, а у нас — «пала-чи!» Пять пудов выжимаю, а кто это видит?.. Вот видишь знак? — Дерябин проворно спустил рукав тужурки и показал белый длинный широкий шрам. — Мерзавец, вор один — ножом сапожным; кровищи сколько вышло; зажило, как на собаке… Друг! Да, чтобы быть русским человеком, колоссальное здоровье для этого надо иметь… Факт, я вам говорю!
VI
В двенадцать часов пристав поднялся и сказал:
— Погуляем… Я им вчера поднес дулю с перцем, этим новобранцам драным, теперь они уж вряд ли… Но все-таки… Культяпый!
И, должно быть, уже дремавший где-то Культяпый прибежал, маленький, седенький, жмурый, и привычно помогал Дерябину одеваться.
Хорошая была ночь: безветренная, месячная, теплая. Приятно было, что дома тихие и небольшие и что от дома к дому идут невысокие заборы, теперь какие-то резиново-упругие на вид. А кое-где попадались старые белые хаты под камышом, и хороши были на палевых стенах синевато-черные резкие тени от нависших крыш.
Все шли медленно: и Дерябин с Кашневым и солдаты сзади. Под ногами был сырой песок, и от нестройного шага многих ног земля чуть-чуть бунела. Пахло палыми листьями акаций, а деревья, голые, стояли сквозными рядами вдоль улицы, и тени от них были чернее, чем они сами.
Дерябин говорил вполголоса:
— Я им вчера показал, будут помнить!.. Сразу теперь не тот коленкор. Вчера мы их, как в капканы, мерзавцев, ловили… Ты, Митя, охоту любишь?
— Охотился когда-то… мало: местность была такая, что, кроме сорок, ничего.
— Вот я поохотился на своем веку, — гос-споди, спаси благочестивые! Люблю это дело. И вот на крупную рыбу тоже. Я ведь с Оки, сомятник! У нас сомы такие — гусей глотают. У меня, когда я еще мальчишкой, патрон был по рыбной ловле, Завьялов, чиновничек… пьянюга, старикашка Черномор, сухонький этакий, маленький, черный, как жучок, глазастый, а жена — высокая дылда, смирнейшего звания баба, так он ее — так не достанет — с табурета по щекам лупил, факт! Пойдем с ним на зорю в ночь, как начнет возле костра рассказывать, черт его дери! Чего с ним только не было!.. Теперь-то понимаю, что врал, а тогда как опишет!.. «Сомы, говорит, какие теперь сомы! В два пуда поймают, — ох, сомина велик! А вот мы раз, — я еще в уездном учился, — так поймали в омуте сома — шишнадцать пудов одни зебры!» Тамбовец был, а у них, тамбовцев, шишнадцать кругом… И как его везли четверней и как народ шарахался — живо описывал… И ведь я ему, Черномору, верил, черт его дери!..
Засмеялся Кашнев, и Дерябин захохотал насколько мог тихо.
— Сомы так на полпуда, они даже вкусные, если их жарить, — ты едал? А вот посмотри, — перебил себя Дерябин, направив руку куда-то над крышами домов, — или это у меня очки запотели, — видишь над трубами свет?
— Светится, — сказал, присмотревшись, Кашнев.
И не только над трубами: и над коньками, и на ребрах крыш, и на деревьях вдали колдовал лунный свет, все делал уверенно легким, убедительно призрачным. Должно быть, к утру готовился подняться туман, и потому так как-то особенно теперь все светилось.
Пристав шел легко. Форменная тонкая круглая шапка делала его, тучного, остроконечным, и у Кашнева появилась четкая строевая походка.
— Сам я — рязанец, — говорил Дерябин. — На Оку попал, — было мне лет десять тогда. Утро было и туман, а через Оку — на пароме нужно. Подъехали мы на тройке, — другого берега не видать. Ширина такая оказалась, — волосы поднялись. Море! Море я на картинках видел, и вот, значит, теперь Ока… море! Хожу по берегу колесом. Въехали на паром, честь честью… Не пойму ничего: куда едем, как едем… Спросил еще, сколько дней будем плыть? А мужичок такой один мне: «Минут десять, минут десять…» Шут-ник!.. Скрип-скрип, скрип-скрип, — взяли да и ткнулись в берег. Берег, все как следует: кусты и песок, и кулики свистят! Ревел я тогда: обидели мальчишку! Думал, море, вышел — туман… Стой, что это? Кричат или так?
Остановился пристав, и Кашнев, и солдаты.
Прислушались направо, налево, — нет, было тихо.
— То-то, родимые! Я знал, что уймутся, черт их дери! — сказал Дерябин, взяв под локоть Кашнева, и добавил: — Ну-ка, пойдем сюда, недалеко, — угостят нас вином бессарабским.