Он повалился на нары.
— И один за всех, — заключил он и всхрапнул. Мария и Леня сидели молча.
Они ехали в поезде дальнего следования.
С верхней полки Леня смотрел в окно. Плыл за окном снежный лес.
Снизу доносился до Лени голос матери, разговаривавшей с пассажирами.
— Вы поймите меня правильно, — говорила Мария. — Разве я от трудностей уезжаю? Сын не даст мне соврать: на какую хотите тяжелую работу — я первая. Я на трудности, как на дзот, грудью кидалась! Но с пьющим человеком существовать немыслимо, и тем более чтоб у вас на глазах страдал ребенок.
Настал вечер, в вагоне зажегся слабый свет. Леня все лежал на полке, глаза его блестели в полумраке. Внизу говорила мать:
— Ну что ж, у него пенсия, проживет. Если, конечно, не будет пропивать.
— Кроме пенсии уход требуется, — сказала старая женщина в очках.
— Вот пусть его приятели за ним и ухаживают, на которых он нас променял, — возразила Мария. — А моих сил нет больше этот воз везти. Должно же и мне что-то от жизни быть, господи!..
Но вот стихли разговоры. Вагон уснул. Леня привстал — рядом с ним, с краю, спала мать, подложив узелок под голову. Леня стал слезать с полки. Мария шевельнулась, спросила:
— Ты что?
— Я сейчас, — пробормотал он. И она опять уснула и не видела, как он взял свое пальтишко и шапку и оделся. Углем из ведра, что стояло в тамбуре, он написал на мешке, лежавшем возле матери: «Я ушол к папе», подумал и переделал «о» на «е». Кругом спали люди, и даже во сне лица у них были серьезные, напряженные, словно и сны их так же трудны были, как явь.
Мела метель. Поезд стоял на большой станции. Шла посадка. У входа в вагон скучились люди, мешки, чемоданы, проводница проверяла билеты. Леня соскользнул с площадки — никто не окликнул, — и метель его скрыла.
Он остановился, посмотрел, как прошел мимо него, светя окнами, тронувшийся поезд, который вез его к какой-то более легкой, вероятно, жизни и из которого он сбежал.
На пустоватом ночном вокзале он познакомился с компанией мальчишек постарше, чем он, в ватниках и стеганых штанах. Они отвели его в комнату, куда пассажирам вход воспрещен, и напоили кипятком.
— А хлеба, брат, нет, — сказал тот, что наливал ему кипяток из кипятильника. — Чего нет, того нет.
Леня пил, обжигая губы о жестяную кружку.
— А вы кто? — спросил он.
— А мы тут работаем, — ответили они с важностью. — Мы железнодорожники.
Самый старший сказал:
— Тебе надо ехать местными поездами, с пересадками. Вот мы тебя утром посадим, до Грязнова доедешь, слезешь. А там опять на местный поезд садись — и дальше.
— Только к дядькам не обращайся, — сказал самый младший. — И особенно к теткам. К ребятам обращайся, если что надо спросить. А то сцапать могут.
Ночь прошла. Солнце светило в вагонное окно.
Далеко позади остался родной поселок.
Мария сидела, закрыв лицо. Вздрагивал от толчков поезда мешок с надписью: «Я ушел к папе».
— Возвращаться вам придется, — сказала старушка в очках.
— Нет! — крикнула Мария, затрясла головой, открыла измученное лицо. Вернусь — больше не вырвусь до смерти, так и пропадет жизнь! Одумается, заскучает — прибежит небось к маме, сыночек мой, Ленечка…
— Ничего, Леонид, — говорил Макухин, поддерживая Плещеева. — Будь мужчиной.
Они брели по поселку, направляясь к плещеевской хибарке.
— Она подлая! — говорил Плещеев. — Она мразь!
— Подлая, а ты будь мужчиной. Тут канавка, Леонид.
— Все ясно! — говорил Плещеев. — Конечно, со зрячими лучше жить, чем со слепым. Распутничать легче, чем за инвалидом ухаживать… Чего уж тут! Ясно все!
— Тут бугорочек, Леонид.
— Но сына отнять у отца! Это что ж такое делается, я тебя спрашиваю! Кто ближе сыну, чем отец?! Я спрашиваю!
Плещеев спрашивал уже в одиночестве. Макухин ушел, доведя его до порога.
Дверь была не заперта. Плещеев поднял щеколду и вошел в хибарку.
— Спрашивай не спрашивай, — сказал он, ощупью вешая шапку на гвоздь, — отвечать некому. — Он замолк, постоял, вслушиваясь, вскрикнул: Кто здесь?
Голос Лени ответил виновато:
— Я.
— Сынок! — сказал Плещеев и протянул руки. Леня подошел к нему, взял за руку, прижался… Плещеев жадно ощупывал и гладил его плечи и голову:
— Вернулись! Милые вы мои!.. А мама где?
— В Барнаул поехала, — тихо и не сразу ответил Леня.
— Как! Без тебя?
— Я вылез потихоньку. Пап, я местными поездами обратно ехал, с пересадками.
Плещеев притиснул его к себе:
— Сынок! Сынок!
— Я не хочу уезжать. Я с тобой буду.
— С кем она поехала? — громко и грозно спросил Плещеев.
— Ни с кем. Сама.
— Правду говори!
— Я — правду, — недоуменно сказал Леня.
— Без меня, без тебя, — сказал Плещеев, — совсем, значит, мы ей не нужны? Отрезала начисто?
Он сел и закрылся руками.
А Леня стоял, взгляд его шарил по комнате и не находил того, что искал. Наконец, догадавшись, Леня достал с полки старый треснувший глиняный горшок, накрытый дощечкой, и заглянул в него. В горшке лежал кусок хлеба.
— Пап, можно, я хлеба возьму?
Плещеев не ответил — не слышал. Леня отломил хлеба и стал есть.
Плещеев поднял злое, несчастное лицо.
— С кем она поехала, мерзавка, дрянь? Говори, ну?! С кем она, гадина?..
Леня заплакал.
Пригородный поезд дачного типа, весь обшарпанный и переполненный, полз медленно. На одной из остановок в вагон вошли Плещеевы, отец и сын. Опустив по швам руки — в одной была старая пилотка, — слепой запел «Землянку»:
Бьется в тесной печурке огонь…
Вагон слушал молча, понимающе и строго.
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтоб услышала ты,
Как тоскует мой голос живой…
Он пошел по вагону, и со всех сторон к его пилотке потянулись руки с бумажными купюрами и мелкой монетой.
Когда он прошел, один гражданин сказал:
— Шел бы, милый друг, хоть что-нибудь работать, чем попрошайничать.
— Позвольте, — возразил другой, — вы же сами, я видел, положили ему пятерку.
— Ну да, — смутился первый, — но это неправильно. Ему указать надо, а мы, дураки, потворствуем.
— Дураки?! — вскинулась пожилая женщина. — Молчите лучше! А то я вам укажу — век не забудете!
Гражданин посмотрел на ее лицо в морщинах, мужские руки, разъяренные глаза, — отвернулся молча.
А Плещеев пел уже в соседнем вагоне:
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови…
— Потрудились, — сказал он Лене, выйдя в тамбур, — на сегодня хватит.
— Пошли домой, — сказал Леня. — Не надо за водкой.
— Сынок, — сказал Плещеев, — ты книжку можешь почитать, верно? Вечером в кино убежишь, верно? А мне что? А? Умирать? А?
Леня зажмурил глаза, чтобы представить себя слепым, и мрак обступил его. Во мраке стучали колеса… И Леня, как всегда, пожалел отца и не стал уговаривать.
Потом в хибарке, где было теперь мусорно и темно — стекло в окне разбито и заклеено газетой, — Плещеев пил водку и говорил:
— Все-таки по ее не вышло. Хитро придумала, а не вышло по ее: ты не с ней, а со мной, с отцом.
Леня растапливал печку. Отсветы огня дрожали на его худеньком грязном лице. В дверях стояла женская делегация с вдовой Капустиной во главе.
— Выше отца, — говорил Плещеев, — нет ничего. Никто отца заменить не может. Особенно сыну.
— Леонид, здравствуй, — сказала вдова. — Это я, Капустина. Мы к тебе по поручению общественности.
— Чего еще от меня надо общественности? — спросил Плещеев.
— Глаза бы мои на тебя не смотрели, — сказала Капустина.
— А мои на тебя давно не смотрят. Дальше?
Другая женщина втихомолку достала из сумки бутылку молока и судок и поставила на табуретку возле печки.
— Поешь, — сказала она Лене.
— Леонид, — сказала Капустина Плещееву, — мы с тобой детями по поселку босые бегали.
— Ты на мое место себя поставь, — сказал Плещеев надменно, — и тогда ты со мной говори.
— Что уж нам местами считаться, — сказала Капустина. — Мы вот тебя на свое место не приглашаем. А тоже, уж ты поверь!.. Сколько нас тут — все слезами плачем. Моего-то — в первый же месяц не стало… Возьми ты себя в руки, просим тебя. Имей рабочую гордость.
— Свяжите меня, — сказал Плещеев, — положите меня в угол, как полено, чтоб не портил вам вид, этого вам надо?
— Ну как с ним разговаривать? — обратилась Капустина к женщинам.
— Нам надо, — сказала третья женщина, смертно худая и беспощадная, чтоб вы себя вели как нормальный советский человек. И чтобы ваш мальчик регулярно посещал школу, как всякий нормальный советский ребенок.