Ирма не понимала, почему немка, четыре дня не разговаривавшая с ней, вдруг переменила обращение. Вообще, танцовщица путалась в последних событиях, как котенок в нитках. Это началось с того момента, когда она упала в истерику, увидя на шали зеленые свиные морды. Ирма не могла вспомнить, кто раздел ее, прикладывал к сердцу холодные компрессы, а потом, плача, целовал ее колени. Когда она пришла в себя, в ее ногах валялись очки в квадратной роговой оправе, красный пояс с кисточками и желтые краги. Танцовщица раскаивалась, что приревновала Канфеля к колонистке, и потеряла человека, который мог пригодиться, как любовник и юридический справочник, при сожительстве с жохом-Сидякиным. Но больше всего она винила себя за то, что согласилась выйти замуж за Перешивкина, требуя от него спешного оформления брака, хотя этот брак был невероятен и невыгоден.
Ирма одернула английскую блузку, подтянула клетчатый галстук и взяла в руку носовой платок. Состроив смиренную физиономию и опустив ресницы, она вошла в столовую, как молодая вдова в церковь. Амалия Карловна налила ей чашку кофе, предложила бутербродов и пирожков.
— Мой балофник вам портиль платий!
— Не стоит наказывать мальчика! Дети — это цветы жизни! Я мечтаю иметь ребенка! — разыгралась Ирма, забыв о своей семилетней дочери.
Сев на своего конька, Амалия Карловна рассказала о детстве, играх, школе, разобрала прежнее и современное образование. Ирма слушала невнимательно, но смотрела немке в глаза и думала, что кофе стынет.
— Извиняйте! — сказала Амалия Карловна. — Кто есть герр директор?
— Он из аристократической русской семьи. Его отец был принят при высочайшем дворе. В честь его в Ленинграде была названа улица: Старосидякинская. — И, забыв о кофе, танцовщица разоткровенничалась. — А мой Сидякин полная противоположность отцу! Революционер, сидел в тюрьме и в пандан ко всему занимает большой пост!
— Што приготофляйть герр директор?
— Он все ест. Любимое его блюдо — свиные котлеты.
— В кооператиф сфиной котлет нет! — грустно сказала Амалия Карловна и вдруг, вскочив со стула, запела: — Mein Gott! Mein Gott! Мы будем резать для директор наш «Король»!
Мирон Миронович перелистал записную книжку, подсчитал, сколько истрачено денег, и метнул книжку через всю комнату в угол: лучше проглотить бы три тысячи раскаленных углей, чем впустую израсходовать три тысячи рублей. Он стоял у раскрытого окна, видел тупой блеск солнца, густую ржавчину моря и вдали под парусами белобрюхий ялик, как чайка, ныряющий в двугорбых волнах. Мирон Миронович тер подушечкой большого пальца пробивающиеся на темени волосы, думал, что вот также в последние годы нырял он, минуя рифы законов и мели банкротства. Теперь он перекувырнулся, налетел на проклятую скалу «Фрайфельд», и шел ко дну, топя вместе с собой драгоценный груз — Москоопхлеб. Мирон Миронович расставил ноги, присосавшись сквозь подошвы пальцами к полу, поднял перед собой кулаки и потряс ими, вложив в это движение ярость и бессилие:
— Пух пустить бы да кровь отворить!
Он распахнул балконную дверь, огляделся и увидел на балконе второго этажа Канфеля. Юрисконсульт смотрел в бинокль на купающихся женщин, лицо его было сосредоточено, плечи подняты. Сверху Мирону Мироновичу были видны пробор Канфеля, фланелевый костюм, надувшийся на спине мешком, и мизинцы, настороженные над биноклем, как собачьи уши.
— Мадамочками любуетесь? — спросил Мирон Миронович, свесившись через перила. — Красота!
— Как в мясной лавке! Или одни ребра, или один жир! — ответил Канфель, направив бинокль на Мирона Мироновича. — Кстати! Хочу завтра ехать. Надо с вас дополучить!
— Вона! Глаза вразбежку и мозги набекрень! — отозвался Мирон Миронович. — Мне еще с тебя следует!
— Ка-ак? — изумился Канфель и, опустив бинокль, замигал натруженными глазами. — Вы имеете дело не с трехлетней девочкой!
— Не трещи задаром! Жена прислала письмо. Кооператив опечатали! — соврал Мирон Миронович. — И пшеница у твоих осталась!
— При чем тут жена? При чем тут пшеница? — заволновался Канфель. — Я работал? Работал! Шел для вас на все? Шел!
— То-то, что на все! Как захорохоришься, — загремишь и сядешь! Понял?
— Пугайте вашу бабушку, а не меня! Вы — старый коммерсант и должны заплатить!
— На, получай! — согласился Мирон Миронович и показал фигу.
— Хам!
— Брехунец!
— Дипломатические сношения прерваны! — раздался с балкона четвертого этажа голос уполномоченного Госхлебторга.
— Гражданин Сидякин! — воскликнул Канфель, задрав голову вверх. — Призываю вас в свидетели!
— Отказываюсь! — проговорил уполномоченный. — Я информирую о вашей деятельности прокурора!
— Я действовал в пределах закона! — твердо заявил Канфель, подумав, что Мирон Миронович все рассказал уполномоченному. — Вы много берете на себя. Quod lice jovi, non licet bovi! — и Канфель стукнул окуляром бинокля по перилам.
— Переведите!
— Что пристало Юпитеру, не идет быку!
— Вы ответите за эти слова! — заорал Сидякин, взвизгнув в конце фразы. — Я вас приберу к ногтю!
— К ногтю! — подхватил Мирон Миронович и брызнул слюной.
— Не плюйтесь, как верблюд! — разозлился Канфель. — Ваш Сидякин не генерал-майор. Я не встану во фронт!
— Вы подрываете авторитет вашей корпорации! — продолжал орать уполномоченный, схватившись руками за перила. — Вы — социально-опасный элемент! — он посмотрел на Канфеля из-под очков, повернулся и исчез с балкона.
— Эй, элемент! Здорово тебе пейсы надрали! — крикнул Мирон Миронович, давясь смехом. — Иди, жалуйся, тателе-мамеле!
Канфель размахнулся, швырнул в Мирона Мироновича биноклем, бинокль ударился в стену, отскочил и упал на тротуар, щелкнув, как выстрел. Мирон Миронович зажмурился, пригнулся, юркнул в дверь, закрыл и дважды повернул ключ в скважине. Он вздохнул, в волнении поглаживая себя по бокам, и вскрикнул: в комнате подметала пол Кларэтта (именно, она, Дарья Кукуева, рассказала о диспуте на балконах).
— Ты что ж, мамзель-стрекозель, прибираешь средь бела дня? — спросил Мирон Миронович, делая строгое лицо. — Это непорядок!
Кларэтта, ступая, как сорока, в черных, лакированных туфельках на высоченных каблуках, стрельнула глазками и скромно поправила гофрированный передничек:
— Их сиятельство загоняли! Спокою не дают!
— Граф подослал? — прошипел Миров Миронович и подпрыгнув на месте, выбежал в коридор. — Хозяин! Гра-аф!
— Виноват! — крикнул граф, выскакивая из соседнего номера. — Что за переполох?
— Это как называется? — спросил Мирон Миронович, втолкнув графа в свой номер.
— Кларэтта? — удивился граф.
— Доносом занимаешься?
— Милостивый государь! — заорал граф и прищелкнул желтыми крагами. — Перед вами стоит дворянин!
— Дворяне завсегда у нашего брата во где сидели! — ответил Мирон Миронович, ударив себя рукой по шее.
— Потрудитесь извиниться передо мной! — завизжал граф и, забыв всякую предосторожность, поднес нос к носу Мирона Мироновича. — Я — сын генерала от инфантерии!
— И хохуля себя хвалит, даром, что воняет! — огрызнулся Мирон Миронович, отскакивая от графа на добрый шаг.
— А-а-а! — зашелся криком граф и посинел.
Мирон Миронович выскочил из номера, граф бросился вслед за ним, догнал и ухватил его за пиджак. Придерживая полы пиджака, Мирон Миронович поволок за собой графа, а граф упирался, и лицо его надувалось, как индюковый зоб. Четыре кулака забарабанили в сорок восьмой номер, Сидякин распахнул дверь и строго спросил:
— Почему без доклада?
— Имею честь принести жалобу! — выпалил граф.
— Да пошли ты его подальше! — сказал Мирон Миронович Сидякину и толкнул графа локтем в бок. — Всяк сверчок знай свой шесток! — и он захлопнул перед графским носом дверь.
В желтом, достающем до пят пальто, красной вязаной шапочке, Кир вертел головой и напоминал попавшего в силок щегла. Перешивкин хотел взять сына за подбородок, но он спрятал подбородок в воротник, отступил на шаг и сказал:
— Дашь гривенник?
— Дам!
— Побожись!
— Ей-богу!
— Мутерхен ходила… — начал Кир и отступил еще, на шаг… — ходила ночью к комиссару!..
— К комиссару! — воскликнул учитель и встал, отпугнув сына еще на два шага. — Ты не врешь?
— Я не спал! Я боялся один!
Перешивкин был оскорблен: жена обманывала его под самым носом, об этом, наверное, знали соседи, знала вся Евпатория, его имя трепали по всем углам, а он и не подозревал. Он заскрежетал зубами, обратив в бегство сына, и дернул себя за волосы, пришпоривая мозг, который лежал в черепе холодной массой. С натугой он рассудил, что все складывается к лучшему: он уедет с Ирмой, жена останется с Трушиным, все обойдется без ссоры, а, главное, за ним, Перешивкиным, не будет вины. Такое положение сперва его обрадовало, он весело прошел шагов пятьдесят, но новая мысль понизила его настроение: если так случится, он не будет героем в Москве, и никто в Евпатории не скажет о нем ни слова. Он вернулся к скамейке, сел, и тут воочию представил, что покинул дом, а в доме живет Трушин, спит на двуспальной кровати, пьет кофе из кружки, рвет виноград со старой лозы, играет с «Королем» и смеется над чудаком, оставившим все это в его пользование. От злобы у Перешивкина свело челюсти, он зажмурился, и мозг его, как губка, набухал желчными словами, которые он собирался сказать Амалии Карловне. Торжествуя, Перешивкин предвидел, что она испугается, заплачет, упадет на колени, а он, призвав в свидетельницы Ирму, назовет жену падшей и оттолкнет ногой. Перешивкин достал из кармана расческу, рвал расческой волосы и сжимал ее, как кинжал.