— Автор дает ударный план уничтожения нацменьшинств. Чтоб изолировать страну от этих примазавшихся к республике, он настаивает на продаже всего трудоспособного населения англичанам, которые используют нацменьшинства в качестве рабочей силы на плантациях. Нетрудоспособных мужчин он предлагает оскопить, женщин отдать в пубдом, а стариков и детей перебить!
— Вот это всем планам план! — воскликнул Мирон Миронович, задыхаясь от радости. — Сколько местов бы освободилось! Сколько поставок бы перепало православным! А жилплощади! А мебели! Да если б советская власть об этом заикнулась, мы б свечи за здравие батюшки Калинина ставили! Вот тебе крест, товарищ Сидякин! — и Мирон Миронович трижды перекрестился.
— Разделяю восторг, — снисходительно заявил уполномоченный, — но не приемлю тактику. В каждом плане должен быть строго классовый подход. Для нацменьшинств я разработал особый проект.
— Мам… — вымолвил было Миром Миронович и осекся.
— Я исхожу из следующей установки. В нашей стране большинство русских, в партии тоже большинство русских. Логика фактов говорит, что все командные высоты должны быть заняты русскими коммунистами и преданными революции русскими беспартийными…
— Мамочка! — блаженным голосом взвизгнул Миром Миронович и полез целоваться с Сидякиным. — Душу ты мне растопил, как воск!
Мирон Миронович опустился на стул, ощущая в груди легкость и сладость, которую он испытывал при богослужении в страстную субботу. Сидякин стоял у кровати, думал, что сболтнул лишнее и, хотя хорошо знал физиономию Мирона Мироновича, пристально вглядывался в нее. Крупные черты лица, мясистые губы Мирона Мироновича говорили о добродушии, но заплывшие жирком беспокойные глаза и егозливая улыбка выдавали лукавство и притворство. Сидякин представил себе, как член правления Москоопхлеба явится в Госхлебторг, начнет говорить «на ты», по-приятельски предлагать зерно, просить отсрочек и льгот. Сидякин ощутил, что ступни его наливаются свинцом, и, как водолаз на дне моря, он, еле поднимая ноги, добрался до дивана.
— Жарко! — сказал Сидякин, и по спине его покатились холодные горошины пота.
— Есть малость! — подтвердил Мирон Миронович.
— А я пошутил!
— Хе-хе! Днем — жара, а ночью — мороз!
— Я не о жаре! Я о нашем разговоре! В нашей рабоче-крестьянской республике все национальности равны!
Мирон Миронович разинул рот, словно уполномоченный встал перед ним вверх ногами.
— За что обижаешь, товарищ Сидякин? — сказал он и умоляюще протянул к нему руки: — Иль за Иуду принял?
— Я боюсь быть неправильно истолкованным!
— Отвали мне сейчас тысячу и вели повторить, ей-богу, ничего не помню! В голове от своих забот осточертело! — Мирон Миронович подсел к уполномоченному и положил ему руку на колено. — Дело наше страдает!
— Наше? — переспросил Сидякан, желая, но не решаясь сбросить с колена руку Мирона Мироновича.
— Мои векселечки горят, а твоя пшеничка плачет!
Мирон Миронович опустил плечи, стал подергивать кисточками пояска, словно собираясь об’ясниться в любви. Сидякин глубоко засунул руки в карманы брюк, встал и, подрыгивая правой ляжкой, отчеканил:
— Без продажи пшеницы ваша просьба не будет удовлетворена! Считаю излишним разговоры на эту тему!
— Правильно говоришь! — согласился Мирон Миронович, и в голосе его задрожала желчная нотка. — Я просадил уйму денег, потерял месяц времени, страдал желудком…
— Это меня не касается! — прервал его Сидякин. — Госторгу нужна пшеница. Завтра я начинаю приемку в Об’единенном рабочем кооперативе.
— Вот и ладно! — воскликнул Мирон Миронович. — Ты будешь говорить с Трушиным и можешь сделать мне одолженьице!
— Какое? — резко спросил Сидякин, подходя к столу и выбирая место, где лучше стукнуть кулаком.
— Замолви словечко насчет пшенички для Москоопхлеба, а за мной дело не станет! — и Мирон Миронович ловко положил под опускающийся сидякинский кулак расписку Ирмы в получении пятиста рублей.
Сидякин остановил кулак на полном взмахе, узнал знакомый почерк и схватил расписку. Потирая ладонью лоб, уполномоченный посмотрел на подпись, она была настоящая, ирмина, а в фамилии Пивоварова-Векштейн буква «в» с жирным крючком точно принадлежала танцовщице. Все эти буквы, как черные жуки, лезли в глаза, в мозг, кричали о своих братьях и сестрах, распластанных на душистых листках, которые хранились в письменном столе Сидякина на Волхонке.
— Откуда этот документ?
— Мое одолженьице! — спокойно ответил Мирон Миронович, взял расписку и спрятал ее в карман. — Прости, что утрудил разговором! — и сдерживая своего рвущегося наружу улыбчивого зайчика, направился к двери.
Четыре косых колеса вихлялись, мажара трясла и подбрасывала женщин, как мешки с зерном. Ветер ухал, бил шершавой рукой по лицу, хватал за горло и срывал голову с левкиных плеч. Мальчик нырял в ватное, бывшее дедово пальто; но в руках его были вожжи — прямые провода к Файеру, — и, отогревшись, он, как черепаха, выставлял голову. Иногда ветер доносил тихую трескотню, — пепельная дрофа, развевая белошелковую бородку, гребла крыльями против ветра. Левка следил за птицей, забывая о вожжах, хитрый Файер останавливался на полном ходу, и женщины хватались за борта мажары.
— Рахилька! Ты обещала ружье! — сказал Левка, вытянув Файера кнутом. — Убежу от тебя!
— Скажите, какой воевальщик! — наконец, не выдержала тетя Рива. — Без него мало портачей стреляют в птичек.
Левка сумел бы ответить тете Риве, но знал, что она надерет ему уши, ссадит с козел, и прощай Файер, прощай бесшабашная роль кучера. Надвинув на лоб свой картуз-яичницу, мальчик широко развел вожжи, хлопнул ими по спине жеребца, как борисовские извозчики, и Файер понесся галопом. Левка слышал крик тети Ривы, озорная улыбка распирала его рот, он тпрукал и натягивал вожжи. Обняв сзади брата, Рахиль взяла из его рук вожжи, отпустила их, и жеребец пошел рысью.
— Ай, я без поясницы! — простонала тетя Рива, кутаясь в знаменитую свою ротонду. — Махновцы так не скакали на тачанке!
— Я очень пугался! — сказал Левка, сдерживая хохот. — Файер — портач, тетя!
Рахиль весело слушала тетю Риву, которая всегда ругала Левку за баловство, а потом с восхищением рассказывала о той же шалости. Если кто-нибудь из колонистов плохо отзывался о Левке, тетя Рива напускалась на обидчика, как наседка на подкравшуюся к цыплятам кошку, и от обидчика шерсть летела! Тетя Рива повздыхала, отряхнула пыль с ротонды, морщинистое лицо ее разгладилось, как натягиваемый на ложку чулок, и слова ее стали теплыми, словно яички из-под курочки:
— Рахилечка! Ты думаешь, ружье — это неопасно?
— Я думаю о другом, тетечка! — ответила Рахиль, смотря на кладбище, мимо которого они проезжали. — Когда в первый раз мы ехали в «Фрайфельд», отец выговорил страшную мысль: «В степь Перлину много дверей. Из степи Перлину одна дверь!» И он наводил палец, на эти могилы.
Впереди выплыл киоск с квадратной зеленой вывеской, на которой красивая брюнетка затягивалась дымом «Крымской жемчужины», выросла палатка, очень похожая на местечковую, с десятью бутылками кваса, фунтом семечек и разрезанной на восемь частей селедкой. С обеих сторон мажары поползли окраинные избы — деревянные сверстницы фрайфельдских домиков, — и мажара, подпрыгивая на камнях, затрещала, как барабан. На Советской перед театром стояли высоченные щиты с афишами, на афишах красные буквы величиной с левкину голову обещали необычайное зрелище:
— Чудо двадцатого века! — разобрал мальчик, остановив мажару, и стал читать афишу вслух:
ВСЕМИРНО ИЗВЕСТНЫЙ ГИПНОТИЗЕР ГРАФ РАЗНИЦА (НАСТОЯЩИЙ)!
произведет американские опыты мнемоники и мнемотехники, для чего покажет
СПЯЩУЮ ДЕВУШКУ В ВОЗДУХЕ,
каковая, по желанию публики, запомнит ряд предметов, повторит их по порядку и враздробь, узнает — женат вы или вдова, с точностью скажет, который час, когда вы родились и когда помрете, определит возраст, профессию, умственные способности и успехи у женщин, а также, состоя в гипнотическом сне, расскажет новые АНЕКДОТЫ о разнице между тещей и козлом, соло проиграет на рояле ФОКСТРОТ одним мизинцем, ТАНЕЦ ШИММИ — коленкой и ногой, ЧАРЛЬСТОН — локтем и пяткой, ТУ-СТЭП — подбородком и большим пальцем ноги, а также исполнит народную песню «КИРПИЧИКИ» любым членом по желанию публики!
— Уй-й! — восторженно произнес Левка и дернул вожжи. — Но, Файер! Но-о!
В прошлом году он ходил с дедушкой Меиром на представление факира Кара-Рога, факир глотал горящую паклю, прокалывал шляпными булавками щеки, укрощал змей и проделывал такие фокусы, что Левка стал подумывать, не променять ли ремесло жокея на искусство факира. Заметив, что дедушка, послюнявив пальцы, тушит свечу, Левка произвел первый факирский опыт и обжегся. На пальцах вскочили молочные волдыри, он плакал, не приготовил урока по физике и получил у Перешивкина «неуд». Когда дедушка Меир начал учить Левку пятикнижию и рассказывать о чудесах Моисея, мальчишка решил, что пророк — великий факир. Впрочем, дедушка не спорил, только требовал, чтобы Левка выучил наизусть десять заповедей: старик искренне сокрушался, что прошло пять с лишним тысячелетий, а люди не выполняют ни одной заповеди…