— А что это даст?
— Ты младенец! Репутацию!
— Мне трудно разобраться во всем этом, — сказал я, делая над собой огромное усилие, чтобы не «спугнуть» Полесского и услышать все, что он хочет сказать. — Ведь я инженер, а не политик, мне надо туннель строить.
— Ах, да никого не интересует сейчас твой туннель, пойми это наконец! Твоя дыра в горе — это просто галочка, кружочек! Разве в туннелях сейчас главное? Сейчас дело в том, чтобы мы — ты, я, мыслящие люди — взялись бы за руль, понимаешь?! Разве ты не мог бы быть директором комбината вместо этого дуба Кондакова? Или ты, быть может, думаешь, что я разбираюсь в делах хуже этого партийного бонзы Баулина?..
Я рывком поднялся со стула. Теперь мне стало понятно все. До конца. Передо мной был не просто демагог, хитроумный болтун, а политический авантюрист, проходимец. Странно признаться, но от сознания этого мне стало как-то легче на душе. И как это я раньше, еще до этого разговора, не раскусил его?
В эту минуту раздался телефонный звонок. Я взял трубку и, услышал голос Кондакова:
— Ты, Арефьев? Приехал?
Я ответил, что лишь недавно вошел в кабинет, что привез разрешение на установку штанг, но Кондаков прервал меня:
— Какие там штанги! У тебя на стройке буза! Понял?! Немедленно приезжай
Он повесил трубку. Кондаков говорил так громко, и голос его так гулко звучал в мембране, что стоящий рядом со мной Полесский мог все слышать.
— Заволновался, старый осел, — усмехнулся Полесский, кивая на телефон, когда я повесил трубку. — Что ж, поезжай к нему, поезжай! Только советую всерьез его уже не принимать. Такие — последние дни доживают… А с тобой договорим после. Лады?
И он с размаху протянул мне руку. Я отвел свои за спину.
— Нет, зачем же откладывать, — сказал я. — Докончим сейчас. Я согласен с вами, что такие люди, как Кондаков, должны уйти. Но если бы я на одну минуту поверил в возможность прихода на его место кого-либо похожего на вас, то я… я бы стал на пороге его кабинета с… с винтовкой, с дубиной, с палкой, наконец! И не только я, — понятно вам это?! Вы что же думаете, для того мы так громко сказали об ошибках прошлого, для того ломаем все старое, отжившее, чтобы вы, Полесский, осуществили свою гнусную мечту? Чтобы на волне народной радости, на гребне великих свершений проникли в кабинет Баулина и сели бы в его кресло? И для чего? Чтобы командовать нами, двигать нами, как пешками, в своей честолюбивой игре? Так? Вот вы сейчас стоите передо мной и пыжитесь, хотите сойти за политика, за демократа! Так вот, настоящие демократы — те, что вышли на трибуну парт-съезда и не только сказали партии и народу все без утайки, но и показали путь вперед, — вперед, понимаете вы это простое слово? А куда зовете вы? В волчью яму?! Вот и все, что я хотел вам сказать. А теперь мне надо идти.
И я прошел мимо Полесского к двери.
…Я сидел в жестком деревянном кресле у стола Кондакова, а Павел Семенович взволнованно шагал по комнате. Сейчас мы оба молчали.
Не знаю, о чем в эти минуты думал директор. Что до меня, то я старался осознать смысл только что сказанного Кондаковым.
Несколько бетонщиков во главе со своим бригадиром Чуриным заявили, что бросают стройку и отправляются искать лучших заработков. Они отказались переучиваться на бурильщиков, не захотели временно перейти на другую работу, устроили скандал в конторе и заявили, что бросают все к черту; Об этом и рассказал мне сейчас Кондаков.
Он вернулся из дальнего угла своего кабинета и остановился у кресла, в котором я сидел.
— Ну… говори же! — нетерпеливо произнес Кондаков.
Я пожал плечами. В сознании моём никак не могло уложиться, что то дело, ради которого я ездил в Москву, — главное дело нашей стройки, — по-видимому, совершенно не интересует директора и что хулиган Чурин завладел сейчас всеми его мыслями.
— Ты что, язык проглотил? — грубо спросил Кондаков.
Но теперь уже и я взорвался.
— Да что тут такое происходит? — крикнул я. — Группа рвачей хочет дезертировать, а вы, вместо того чтобы стукнуть кулаком по столу, поставить их лицом к лицу с рабочим коллективом…
Кондаков предостерегающе поднял руку.
— Не такое время, Андрей. Не такое… Раньше я бы знал, что с этими гавриками делать. А теперь? Слушай, Андрей, — сказал он, — мне под шестьдесят, и в партии я не один год, думал — все в нашей жизни знаю вдоль и поперек, а вот теперь ничего понять не могу. Режь меня, не понимаю! А ты, Арефьев, понимаешь? — внезапно спросил он.
Я с недоумением посмотрел на Кондакова. Совсем свихнулся старик. Растерян до крайности. Хочет, наверное, оправдать свою растерянность, свою трусость «объективными причинами».
Конечно, я понимал: Кондакову было бы легче, если бы я хоть в разговоре поддержал его. Мое затянувшееся молчание он истолковал, видимо, как сочувствие.
— Как же так? — хриплым голосом внезапно произнес Кондаков. — Как же это будет… без Сталина, а? Ведь все, все именем его… Ведь это конец, всему конец, Андрей, а?
Когда он произнес слово «конец», я вдруг почувствовал злобу.
— Какой конец, о чем вы, Павел Семенович?
— Не понимаешь? — неожиданно выкрикнул Кондаков. — Не понимаешь, мальчишка?! Ведь все на нем, на нем держалось! Понимаешь — все! А теперь что будет?
— Нет, я не согласен, Павел Семенович! Почему вы так говорите?
— Почему? — со злостью переспросил Кондаков. — Тебе еще объяснять это надо? Руководитель опору должен иметь, вот в чем дело! Я знаю: есть начальник главка, есть замминистра, есть министр. Даешь план — ты первый человек. Не даешь — они из тебя душу вынут! Вольны казнить, вольны миловать! И все ясно. Понял? А теперь чего хотят? Всем ветрам тебя открыть? А я стар на все стороны поворачиваться, стар, понимаешь?
— Чепуха какая-то! — воскликнул я. — Разве вы работаете для начальника главка или министра? И разве не должны коллектив, партийная организация в большей степени, чем раньше, влиять на руководителей? И почему это руководитель не должен чувствовать, что зависит не от какого-то Ивана Ивановича, а и от людей, которые трудятся здесь, рядом? Это вса так естественно, так правильно, так просто!
— Просто?! А что ты понимаешь в том, что просто, а что нет? Локоть укусить можешь? Нет? А кажется — просто! Луну вон видишь? — И Кондаков ткнул пальцем к окну, в котором виднелся узкий серп луны, повисшей, казалось, над самой горой. — Вот она, видишь? Близко? А попробуй достань! Невозможно? То-то! С виду оно все просто! А на деле?..
Он покачал головой и сказал каким-то совершенно иным, жалобным тоном:
— Зачем все это понадобилось?.. К чему?!
И вдруг я почувствовал, что для Кондакова дело совсем в другом — не в Сталине вовсе, а в себе самом, в Кондакове. Я понял, что он боится именно за себя, за свою «руководящую» судьбу, боится еще неизвестно чего, но боится! И если бы ему сказали, если бы хоть я ему сказал, успокоил, убедил бы, что осуждение культа личности не будет, наверняка не будет иметь никакого отношения к нему, Кондакову, к его линии жизни, к его посту, его методам работы, то он воспринял бы все это совсем иначе.
Но нет, никогда, ни за что на свете не стал бы я говорить тех слов, которые так хотел услышать от меня Кондаков!
— Размышляешь, философ? — с иронией сказал Кондаков, делая ударение на слове, «философ» и вкладывая в него пренебрежительно-обидный смысл, как обычно, когда говорил о людях интеллектуального труда. — Размышляешь? — повторил он. — Нечего тебе ответить!
— Есть! — громко сказал я.
— Е-есть? — как мне показалось, со скрытой насмешкой протянул Кондаков. — Ну, так скажи, просвети, сделай милость!
— Боюсь, что вы не поймете. А в сущности, все очень просто. После съезда мне легче стало работать и жить. Вот и все.
— Это в каком же смысле?
— В самом прямом. Во-первых, до съезда я провозился бы с этим штанговым креплением гораздо дольше, чем теперь. Вы с большей настойчивостью ставили бы мне палки в колеса. И в московских организациях больше бы к вам прислушивались. А если бы я начал уж очень «бузить», то вы меня попросту сняли бы с работы. Ведь так?
— А теперь что же, не прислушиваются? — с усмешкой спросил Кондаков, оставляя без внимания первую часть моей фразы.
— Не в этом смысл моих слов. Мне хотелось подчеркнуть, что сейчас на первом месте — дело. Конкретное дело. Оно решает. И еще я хочу сказать. Вы вот чувствуете, будто все, что на съезде произошло, вроде чем-то и против вас направлено. Так ведь? А мне вот кажется, что это мой съезд, что. он меня поддержал, во всем, что я задумал, поддержал. Понимаете? Мой это съезд, мой! И много, очень много людей так асе чувствуют.
— Хочешь сказать, что раньше мы о деле не думали?
— Нет, не хочу. Тогда я, выходит, самому себе бы, своему отцу бы в лицо плюнул…
Кондаков не дал мне договорить. Видимо, он решил, что сам наговорил слишком много, и не хотел продолжать разговор на эту тему.