Но гуцулы упрямы и настойчивы.
— Нет, не возьмут нас ни открыто, ни измором. Мы народ терпеливый, спокойный. Что наше — то наше. Что делали — то и будем делать. Мы берегли красоту своего ремесла для хорошего времени.
Мы стояли группой на холме, над узким ущельем Прута. Живописные, как тирольцы, и темпераментные, как грузины, окружали меня молодые горцы.
— Что донесли, того уже не потеряем, — говорили они твердо, как истинные художники.
— Скажите, пусть к нам приезжают художники, пусть берут нас в свою большую семью. Мы многое можем делать, больше того, что вы видите.
— Мы и воины неплохие, — сказал второй. — Если бы поляки нас не боялись, они бы с нами такое сделали…
Радостно было стоять среди этих мужественных людей. Пройдет немного времени, и их искусство, глубокими корнями связанное с народной историей, станет известно далеко за пределами здешних гор. Мы стояли сейчас у начала дней, за которыми начнется возрождение гуцула-художника.
Порожденное борьбой за национальную культуру и закаленное в этой борьбе, искусство гуцула выселялось отовсюду. Едва уцелев в резьбе на трости, на полях жилета, в рисунке кожаного пояса, в отделке кожаных лаптей, оно прижалось к человеку и заняло весь его костюм, только здесь, на груди гуцула, находя защиту от гонений. Гуцул носил искусство на самом себе, как человек, которому негде его оставить, как бродяга и странник. Лишь то, что было на нем, принадлежало ему вполне.
Но сейчас искусство его будет переселяться с костюма в дома, в широкую жизнь. И было радостно видеть, с каким вдохновением думали люди об этом близком часе.
Искусство их, бывшее формой непримиримой борьбы с поработителями (ибо из каждой линии, из каждого орнаментального фрагмента глядит на вас Украина!), хочет быть теперь формой социального пафоса.
1939
Над белым озером несется ветер. Он поднимает тучи снега, и те — тяжелые, низкие — проносятся, как стаи моли, цепляясь за лица и полушубки. Коровин стоит у пропеллера и что-то рассказывает. За ветром его не слышно. Пилот и его машина невыразимо похожи — плотные, маленькие, азартные. Как бы для большего сходства, пропеллер покачивается на ветру — и на ветру мотается из стороны в сторону русый задорный хохолок на голове старшего лейтенанта Коровина. Лицо выразительно, как экран. Руки не знают покоя: если ими ничего не брать, если ими не управлять, они показывают, объясняют, участвуют в разговоре стремительными бросками, как бы ведут полет речи.
Не желая никак успокоиться, он тут же, на дьявольском ветру, вынимает карту. Она готова взвиться в воздух, но Коровин каким-то образом все же ухитряется держать ее на ладони левой руки, а пальцем правой пикирует над полосой леса. Это понятно даже сквозь ветер: ладонью правой руки он заходит во вторую атаку, и опять — бросок вниз, на карту, четырьмя расставленными пальцами. Того и гляди продырявит бумагу. Но он снова делает круг ладонью, и лицо и глаза его так выразительно красноречивы, что речь делается почти излишней. Всей фигурой своей Коровин бомбит и «поливает» из пулемета и снова оглядывает поле сражения, чтобы ринуться в следующую атаку и вонзить, летя с высоты, огненный нож пуль в неприятельское гнездо.
…Утро было на редкость облачно. Коровин шел на небольшой высоте. Дороги противника казались пустынными. После 6 декабря, когда Коровин разметал бомбами две колонны их конницы, разогнал прислугу двух орудий, они стали здорово маскироваться.
Коровин и Коновалов летели тогда к шоссейной дороге в тылу белофиннов. Сумерки утра переходили в сумерки дня. Небо сливалось с лесами. Но там, где леса расступались перед озерами, было тоже не лучше: сплошная белизна льда утомляла глаза.
Лететь было трудно, но именно в такую «нелетную» погоду и хотелось захватить белофиннов врасплох. Когда их авиация не может действовать в воздухе, они считают, что и советские летчики, должно быть, пьют чай или играют в «козла». Но советская родина дала своим соколам сильные, смелые крылья.
Из молочной пелены выглянуло шоссе. Прямо перед собой Коровин увидел кавалерийскую колонну и, едва успев набрать небольшую высоту, сбросил бомбы в самую середину строя. Белофинские кавалеристы не успели соскочить с коней, падали вместе с лошадьми. Немногие уцелевшие сломя голову убежали в лес.
Самолеты прошли еще километра четыре — вторая колонна конницы!
Молниеносно атаковали ее. Никто из белофиннов даже не выстрелил с перепугу. Легли ничком в снег, лежат, не шевелятся — и разобрать невозможно, живы ли, мертвы?
Не задерживаясь, летчики двинулись дальше и вскоре обнаружили небольшой обоз и в хвосте его — два орудия. Бомб, к сожалению, уже не было. Нажали на гашетки пулеметов — кони рванулись и полегли, пушки свалились в канаву. Тут стали белофинны постреливать по самолетам и сделали несколько дырок в машине Коровина, но прекращать полет из-за этого ему не хотелось. Пока были бензин и пули, нельзя было прервать бой.
Еще раз атаковали летчики противника и повернули домой.
Только вылез Николай Степанович из машины — второе задание: еще раз разбомбить обнаруженного противника. Времени до темноты оставалось мало, да и машина требовала тщательного осмотра. Пока что в ней обнаружено было тринадцать пробоин. Коровин берет резервную машину и ведет стайку короткокрылых курносых «ястребков» за линию фронта. Минут через десять остатки колонны, частично уцелевшей после утренней бомбежки, лежали на дороге.
Да, это был удачный день. С тех пор белофинны избегали днем передвигаться по дорогам. Все же Коровин и нынче обнаружил врага. Зная, что белофинны могут встретить его огнем, он зашел для атаки с тыла и трижды вонзался, как огненный меч, в воинскую колонну. Он начинал стрелять с высоты, круто пикируя и как бы по рукоятку вгоняя струю пуль в намеченную цель. Нынче утром был его четырнадцатый вылет за дни боевой работы, и он рассчитывал, что успеет до темноты сделать еще один — пятнадцатый. Но вот — вытек бак, и помимо того — четыре пробоины. Не полетишь! Сражение, которое он недавно начал в белофинском тылу, прервалось, и Коровин никак не мог успокоиться.
— А ведь они меня там ждут, черти, — сказал он, блеснув глазами. — Я им сегодня здорово день испортил.
С тех пор о старшем лейтенанте, летчике-истребителе Коровине заговорили всюду. Дня не проходило, чтобы он не возвращался с успехом. Его маленькая шустрая машина «набирала» пробоины, как очки в игре. Садясь на аэродром, он докладывал просто:
— Семь!
— Четыре!
И все знали, что речь идет о пробоинах.
А пятого января выдался день не то чтобы летный, но во всяком случае очень счастливый: в этот день был представлен Коровин к ордену. Дело было, как и обычно, в далеком белофинском тылу. Сначала похоже было, что ничего найти не удастся, — и погода сера, и противник напуган. Но смелому — счастье навстречу.
На лесной дороге встретил товарищ Коровин идущую к фронту вражескую часть численностью примерно до роты и две машины с боеприпасами.
Бомбы легли прямо на цель — машины взлетели на воздух, и Коровин перешел на стрельбу из пулемета по живой цели. Четыре раза заходил он в атаку, и все меньше и меньше бежало белофиннов. Уцелевшие спешили укрыться в хуторе, метрах в трехстах от дороги. И в этот момент Коровин скорее почувствовал, чем услышал, что по нему ведется ожесточенный огонь из-под моста. А высота была небольшая… Мгновенно сменил план боя и атаковал мост, но тут нога, лежавшая на педали, как бы сразу отделилась от тела и стала маленькой и бессильной. Он понял, что ранен, и все же еще раз атаковал мост. Белофинны прекратили стрельбу. Только тогда Коровин повернул домой и мастерски совершил посадку, несмотря на то, что его ступня была разворочена разрывной пулей.
Награждение орденом застало Коровина в тыловом госпитале. Он лежит вместе с пехотными командирами и, возбужденно морща лоб, сговаривается с ними о тесном взаимодействии, как только они покинут госпитальные койки и вернутся сражаться. Просыпаясь, он глядит в окно.
— Пожалуй, наши пошли уж, — говорит он, и этим у него начинается день.
Когда старшему лейтенанту Коровину сказали, что правительство наградило его орденом Ленина, радость, гордость и боевой азарт так сильно и молодо отразились на нервном лице, что каждый понял: это только первый орден на бесстрашной груди Коровина.
1940
Из Днепропетровщины в Киев уезжала она учиться, обещая родителям ни за что не связывать себя семьей в ближайшие годы.
Ей хотелось, хоть одной из семи сестер, целиком отдать себя знанию и расти, расти без всякой помехи. Получилось, однако, иначе. Еще студенткой медицинского института она вышла замуж за молодого врача, земляка.