– Приеду домой с подарками, – сказал Кравцов, вернувшись к себе на электростанцию. – Отрез старухе на платье, а сыну подарю свои старые часы, они лучше всяких новых.
Васька и толстая Ия тоже собирались в В.: их командировали на курсы медицинских сестер. Данилов вызвал их к себе и сказал им напутственное слово:
– Всякий вздорный элемент вы знаете какие распускает слухи о девушках-санитарках. Вы на слухи плюйте, но себя держите так, чтобы подкопаться нельзя было. Чтобы скромность и опрятность в одежде, в походке, в голосе, во всем. Чтобы показывали на вас как на образец поведения. Чтобы вот этой пакости не было больше, – сказал он, показывая на Васькино лицо.
– Чего я могу сделать! – сказала Васька. – Когда они с шестимесячной гарантией.
– Что-то мне кажется, – сказал Данилов, – что я тебя больше года вижу с этими бровями.
– Ну что же мне делать, – сказала Васька, – повеситься или что? Я их сулемой отмывала и керосином, ничего не берет.
Она врала – уже два раза за это время она была в парикмахерской и чернила брови…
Данилов велел Соболю щедро снабдить девушек на дорогу продуктами, и веселые, с большими коробками от медикаментов вместо чемоданов, они пересели на товарный поезд, идущий в сторону Ленинграда.
Юлия Дмитриевна и Супругов уехали через два дня.
– Дорогая вы моя, – сказала Фаина, прощаясь с Юлией Дмитриевной, – я вам желаю всего, всего! Вы даже не можете себе представить, до какой степени я этого желаю!
Лицо ее сияло, она широко, торжествующе распахнула объятия и поцеловала Юлию Дмитриевну. Та смутилась и неловко чмокнула Фаину жесткими губами…
Она села с Супруговым в мягкое купе скорого поезда. Им предстояло тридцать шесть часов совместного пути.
Если бы Юлия Дмитриевна не была в таком смятенном состоянии, пассажирское купе после ее белоснежной санитарной обители показалось бы ей очень запущенным и грязным: диваны были пыльные, электричество горело тускло, багажные сетки прохудились. Из жидкой подушки, которую принес проводник, лез пух. Но ей, такой опрятной и брезгливой, на этот раз было все равно.
Выехали они вечером. Супругов сейчас же стал устраиваться на ночлег и, перебросившись с Юлией Дмитриевной несколькими фразами, заснул сладко. Она тоже легла, но не могла заснуть. Никогда прежде она не бывала в такой близости к мужчине, которого любила. Только убогий вагонный столик разделял их. На верхних полках спали еще какие-то мужчины – военные, судя по сапогам, стоявшим на полу.
Она не спала, лежала лицом вверх, трясясь от толчков поезда, и думала о том, сколько в стране мужчин, молодых и старых, больных и здоровых, и нет среди них ни одного, который захотел бы разделить с нею свою мужскую судьбу, свою мужскую душу. Супругов лежал к ней спиной, она видела его аккуратно подстриженный затылок и руку в полосатом рукаве рубашки, лежавшую поверх одеяла, и понимала, что он безгранично далек от нее, что это все фантазии, мираж, бабьи глупости. Ей было так тяжело, что хотелось заплакать, чтобы полегчало, но она не умела плакать.
Утром он встал как ни в чем не бывало, словно не знал, что из-за него она провела бессонную ночь. Предложил ей одеколон, когда она ушла умываться, готовил для нее бутерброды, и так вежливо, так почтительно разговаривал с нею, что она опять расцвела. Военные смотрели на них сверху, дымя в потолок крепким табаком, и Юлии Дмитриевне это было приятно. Однако она была очень довольна, когда в купе зашел молодой подполковник и увел обоих военных к себе, играть в преферанс, и они с Супруговым остались вдвоем.
Супругов как будто смутился. Сославшись на духоту, он отворил дверь в коридор. «Как он благороден, – подумала Юлия Дмитриевна, – он боится скомпрометировать меня».
– Мы едем без опоздания? – спросила она, чтобы заполнить неловкую паузу.
– Да, – отвечал он. – Мы будем в В. завтра часов в шесть утра. – И поглядел на часы. – Нам осталось ехать еще восемнадцать часов.
«Еще восемнадцать часов ожидания», – подумала она. Ей захотелось, чтобы поезд опоздал, чтобы он шел долго-долго, чтобы долго-долго она оставалась с ним и со своей надеждой.
– Не поесть ли нам? – предложил Супругов.
Она согласилась, хотя ей еще не хотелось есть. Опять он достал коробку с провизией и опять любовно, со знанием дела, приготовил бутерброды. Она вяло ела и думала: «Вот так мы будем есть и есть, а там вернутся наши попутчики, а там ночь, а там домой приедем, и все кончено».
– Не поспать ли нам? – сказал Супругов, покончив с едой. – Когда же и отдохнуть, если не в дороге, не правда ли?
И он проворно лег и заснул или сделал вид, что спит, а она сидела и прощалась со своей надеждой, со своей первой и последней реальной мечтой.
Какие у нее некрасивые красные руки с желтыми ногтями. Из подушек лезет пух, вся юбка у нее в пуху. Проклятая обыденность стародевичьей, никому не нужной жизни… Должно быть, эти военные с насмешкой наблюдали, как Супругов ухаживает за нею. О, дура, поделом ей…
Какие-то люди проходили мимо открытой двери и заглядывали в купе. Она боялась, чтобы они не прочли страдание на ее лице, и старалась принять спокойное и равнодушное выражение. А люди, заглянув в купе, думали: какое усталое лицо у этой женщины в лейтенантских погонах. И больше ничего они не думали.
Утром Юлия Дмитриевна и Супругов прощались на вокзальной площади.
– Вы в трамвае? – спросил он.
– Нет, – отвечала она, – я пешком. Мне близко.
– Может быть, позвать вам носильщика?
– Нет. Я справлюсь сама.
Она говорила повелительно и твердо, а он смотрел на нее и думал:
«Женщина ошиблась в расчетах. Но она недурно маскируется».
– Прощайте, – сказала она первая, и голос ее вдруг сорвался, в нем прозвучало почти рыдание.
– До свидания, дорогая, – поправил он мягко. – До скорого свидания в санитарном поезде.
Он поцеловал ей руку. Она быстро и неловко отняла руку и быстро пошла по вокзальной площади, широкая и нескладная, с тяжелым чемоданом в руке.
Утром в поезде, после того, как они позавтракали, он сосчитал оставшиеся продукты, щепетильно разделил их на две равные части и переложил в чемодан Юлии Дмитриевны сколько-то банок и сколько-то кульков.
И в том, как он считал эти банки и резал шпик, было что-то до того унизительное, что у нее сжималось горло при воспоминании об этом.
Бледная и мрачная, со стиснутым ртом, она переходила людную вокзальную площадь…
– Юлия Дмитриевна! Юлия Дмитриевна! – раздался за нею отчаянный крик. Она оглянулась – на нее летела Васька в солдатской гимнастерке, с угольно-черными бровями от переносья до висков.
– Васька, – сказала Юлия Дмитриевна рассеянно, – ты что, Васька?
– О боже ж мой, Юлия Дмитриевна! – горячо воскликнула Васька. – Я же вас каждое утро хожу встревать. Ой, ну какое счастье, что я вас не пропустила!
– Не встревать, а встречать, – машинально поправила Юлия Дмитриевна.
– Ну, встречать, – согласилась Васька. – Юлия Дмитриевна, мы уже учимся с позавчерашнего дня, я и Ия, Юлия Дмитриевна, и на нас все удивляются, какие мы культурные и как много знаем, и я больше всех, ей-богу.
– Где Ия? – спросила Юлия Дмитриевна.
– В общежитии. Она еще спит. Мы вчера всем курсом были в кино, ой, мы с ней так плакали… Дайте мне чемодан ваш, Юлия Дмитриевна.
И Васька проворно выхватила у Юлии Дмитриевны чемодан.
– Пойдем со мной, Васька, – попросила Юлия Дмитриевна, чувствуя себя легче в Васькином присутствии. – Пойдем ко мне домой.
Она пошла, не слушая, что говорит Васька. Пришли на тихую чистую улицу, обсаженную вязами, – одну из самых старых и степенных улиц в городе. Каждый вяз на этой улице, каждую плиту на панели Юлия Дмитриевна знала с детства.
– Скоро ваш дом? – спросила Васька.
– Скоро, – ответила Юлия Дмитриевна. – Вот сейчас за углом.
На углу стояла баба с бидоном и озиралась по сторонам.
– Фершал где живет? – спросила она Юлию Дмитриевну, когда та подошла.
Юлия Дмитриевна улыбнулась. Баба с бидоном, ищущая фельдшера, была как бы преддверием ее родного дома.
За дверью упал тяжелый болт, дверь распахнулась, взметнулись старческие руки в отпашных рукавах капота:
– Милая, милая! Я в окошко увидела – героиня наша идет, красавица наша идет… Представь – только вчера о тебе справлялся профессор Скудеревский… Митя! Митя! Вставай, деточка наша приехала, Юленька приехала…
Приехав домой, Кравцов узнал от своей старухи, что Сережка, сын, назначен помощником машиниста на тот самый дизель, на котором до войны работал Кравцов. Сережке шел всего восемнадцатый год, и мать гордилась его назначением.
– Ничего особенного нет, – сказал Кравцов. – Я тоже с пятнадцати лет при моторах.
Побрившись и надев праздничный костюм, он отправился на завод. С видом снисхождения и превосходства познакомился с новым начальником цеха женщиной.