– Ох, – вздохнул Кирилл и вновь прилег на ржаную солому. – Вот отчего так? Отчего путы такие на человека? Права наш человек имеет путы рвать, а не рвет…
Панька дурак, Улька тут же… В могилку с путами на шее…
Мысли перепрыгнули на Зинку.
То, что Зинка сбежала в Зубовку, да еще украдкой, Кирилла обозлило. Сначала он думал – как только она заявится, сейчас же он предложит ей подыскать себе другого – с ним путь свой продолжать. Он твердо решил так сделать… Сначала хотел Зинке отдать корову, себе взять рысака. Корова племенная, корову сам Кирилл растил, чуть не на руках носил ее, когда она была еще теленком. Теперь в стаде его корова первая… Жаль было расстаться с коровой. Корову решил оставить себе… Зинке? Ну, Зинке овец… Да ведь овцы все Кириллом подобраны. За овцами он не раз ездил в совхоз за пятьдесят верст, а какой-то чужой дядя будет ими распоряжаться… и непременно перережет всех племенных овец… Это уж обязательно. Нет, и овец он не отдаст… Он лучше сделает так: себе заберет (конечно, с Серком он до гробовой доски не расстанется) всю скотину, хлеб, а Зинке – дом… Пускай в доме живет… И тут же опять: сколько сил он положил на то, чтобы дом построить… Что, разве для кого другого он ночи не спал, горб гнул у Гнилого болота за десятерых? Иногда… да, иногда, может, нечестно поступал… А теперь кто-то должен в его доме жить, а он опять горб гни, ночи не спи – стройся… Нет, и дом Кирилл не отдаст… Что же Зинке?… Разводил руками. Зинка оставалась одна… Тогда и Кирилл почувствовал на себе лошадиные путы – только в кольцах ее лошадиные ноги, а так – в одном кольце Кирькина шея, а в другом – Зинкина. Кирилл тянет в одну сторону, Зинка – в другую… Вернее, Зинка не тянет – она стоит на одном месте и ждет, когда Кирилл перестанет метаться и они вновь вместе, радостные, как из-под венца, зашагают своей дорожкой.
Поравнявшись с домом Кирилла Ждаркина, бабы оборвали пение, зашептались и, словно мокрицы, поползли в разные стороны. Зинка торкнулась в калитку, сердце сжалось больно, рука дрогнула.
– Что это? Никак заперто? – и позвала: – Кирюша!
– Кто это там?
– Я… Чай, я!..
– А-а-а. Ну, помолись, может, господь отопрет, а я тебе не отпиральщик.
Зинка легонько заколотила кулаком в калитку. Ноги подгибались, от далекого пути зудела спина. Хотелось вот тут же у ворот упасть и крепко уснуть… Сначала она завыла тихо, потом громче, потом начала захлебываться.
– Не скули! Слезы твои меня не трогают. Злят только.
Плач оборвался. За калиткой – тихий говор. Кто-то перелез через забор, поворчал, открыл калитку…
Дверь сенника отворилась – вошел Степан Огнев, уселся в ногах у Кирилла.
– Ты чего лежишь третий день? Бабы на селе взбудоражились – молян хотят, и вообще народ не в себе, а ты на соломке валяешься? – и зло добавил: – Пороть тебя некому. Ну, чего молчишь?
– Пороть? Пороть найдутся, а вот рану кому полечить?
– Армия! – крикнул Огнев. – В армии давно бы тебя вылечили. На фронте не такие болячки были, а как комиссар вызовет – рукой снимет… Болячки у него… Да ты подумай, где болячка сильнее!.. Народ от жары гибнет, у народа все разрывается. А он про свою какую-то болячку – пупырок какой-то у него вскочил… Надо инициативу проявить, сгрудить всех, взнуздать да совместно от голода рваться… а он под телегу полез. Болячка у него – с бабой поругался, теперь на соломке лежит… Эх, забыл, к чему Ленин призывал…
Сначала у Кирилла – злоба. Но потом, когда Огаев упомянул про Ленина, Кирилл болезненно улыбнулся.
– Ну, дядя Степан, чего ж я-то могу поделать? Пологом солнышко прикрыть аль бумажку ему послать – не смей, мол, палить так, а?
– Эх, ты, дылдушка, – засмеялся и Огнев. – Привык уже к бумажкам… Вот что, – начал он серьезно, – под новыми огородами у нас земли около трехсот десятин… Надо плотину на Алае устроить – огороды полить. Вот, если хлеб в поле погорит, картошка, тыква на огородах будет – этим прожить можно. Понял?
– Я об этом думал, да вот как народ на то пойдет?
– Эх, чучело ты гороховое. А говорят – председатель у нас на весь округ в славе… Чай, народ надо организовать, сколотить, уговорить… показать ему – вот тут тебе могилка, а вот тут твоя жизнь, жизнь твоих детей… давайте жить. Что уж ты-то думаешь – темь-темью народ?… Пойдем…
И, поднявшись, вышел из сенника.
– Кирилл Сенафонтыч, а я к тебе, – загнусил Маркел Быков, вразвалку подходя и облокачиваясь на плетень.
– Что?
– Да, – Маркел почесал поясницу и, увидев Огнева, чуточку смутился: – какой ведь народ-то… обезумел – с иконами, слышь, ходить надо… дождя просить.
– Молян?
– Ды-ы да-а.
– Пора б кончить, Маркел Петрович: топтаньем делу не поможешь.
– Ды-ы… я, может, больше твово не признаю… верующие… они тянут.
– Ну, что ж! – Кирилл глянул на Огнева, улыбнулся. – Мы препятствиев не имеем. Хошь – молись, хошь – не молись… Когда думаете?
– Да нонче – в вечерню… а завтра с утречка иконки подымать.
– Подымайте… Подымайте с богом…
– Ну, вот и гожа, вот и гожа, – забормотал Маркел и заторопился под сарай, где его ожидали Никита Гурьянов, Чижик, Шлёнка.
– Видал? – засмеялся Кирилл.
– Да-а. Так ты вот что… – Огнев нагнулся к уху Кирилла и минуты две-три шептал ему, водил руками по воздуху.
– Сделаю! – сказал Кирилл. – Это нам недолго.
Степан неуклюже перешагнул порог калитки, тронулся к своему двору, а Кирилл вошел в избу.
Сторож звонил к вечерне.
Гул надтреснутого колокола толчками прыгал в спертом воздухе, через подслеповатые окна и скрипучие двери пробивался в крестьянские избы – звал на великое моление.
Крестились бабы, мужики мазали головы коровьим маслом, молодежь надевала праздничные наряды. И вскоре длинной вереницей потянулись широковцы на конец села в маленькую церквешку. Впереди всех, вразвалку, в узконосых сапогах – Маркел Быков, за ним Митька Спирин, за Митькой – Петька Кудеяров, Никита Гурьянов, потом бабы в серых косынках, девки принаряженные, парни, и позади всех, будто старый козел, ковылял, задыхаясь в пыли, дедушка Пахом.
И вскоре православные заполнили церквешку.
Налево стояли бабы; они губы копытцем сложили, и вид – упование на тебя только одного всевышнего, а в мыслях – коров подоили ли дома, пироги поставили? Направо мужики – по углам смотрят, спать охота страх как. А позади всех, у свечного ящика, приглаживая бороду, стоял Маркел Быков. Он продавал свечи, звеня медяками, и думал о своей скорой кончине, о том, что дети не в него пошли, и о том, что Кирилл-плут всегда смеется над ним… А когда мимо, вслед за попом, прошмыгнула Улька, Маркел думал: «Гожа молодайка Улька… Вон вишь – мужики, и те на нее глаза… Гожа!..»
Но тут всех удивило одно – отец Харлампий, покачиваясь, взошел, на амвон. Волосенки у него растрепались, руки повисли плетьми, а губы выпятились, будто сплюнуть он хочет.
– Вишь, батюшка в горе каком, – зашептали бабы. А мужики ниже головы склонили, друг друга в бока легонько толкают.
Отец Харлампий в алтарь вошел, там немного повозился. Дьячок приготовился на клиросе его возглас пеньем подхватить. Харлампий вышел из алтаря, перед царскими вратами постоял малость, обратно в алтарь ушел.
«Что такое с ним есть?» – подумал Маркел.
Он запер ящики, ключи в карман сунул и, расталкивая верующих, узенькой дорожкой кинулся к алтарю.
Но не успел Маркел и до первой приступки добежать, как из алтаря снова вышел отец Харлампий, глаза посоловелые на народ уставил, потом медленно поднял руку и быстро, как будто кого ударил, махнул ею:
– Вы, бабы, вот что… немытыми у меня в церковь… не ходить!.. Нельзя грязным и все там такое в церковь. А мне мыться надо аль нет?
Митька Спирин рванулся первым:
– Эй, ты чего понес? Чего, говорю, понес? Чего не полагается!.. Опять за баню? Баню ему!
Елена Митьку за рукав дернула;
– Митя, молчи.
– Да что он! Его… что ль, церковь-то? Не его, наша!
– Ну, ваша, – по-детски засмеялся Харлампий и, как мешок, свалился в дверях.
Среди верующих кто-то тихо зашептал, потом забубнили мужики; их густой говор подхватили бабы, засмеялись девки, ребята, – и звуки шагов зацокали под куполом, верующие вывалились из церквешки на улицу и порядками в торопливом говоре покатили по домам. Навстречу бежал сторож сельсовета, извещая:
– На собрание, граждане! Вопрос о налоге и о прочем.
Когда православные высыпали на улицу, Маркелу показалось, что в церквешке как-то сразу потускнело: Георгий Победоносец с иконы глянул гневно, у «Казанской божьей матери» глаза вылупились двумя луковицами. Таких глаз Маркел никогда не видел, и, идя к амвону, он несколько раз поворачивался, смотря на глаза «Казанской».
Харлампий свалился у «царских врат», его стошнило на серенький узенький коврик. Блевотину лизала, отряхиваясь, отфыркиваясь, словно от горячего молока, кошка. Маркел отбросил кошку ногой и, подхватив Харлампия под мышки, поволок на квартиру.