Январь, мели метели, дни прибывали, вырастали из ночей. Инженер Форст прошел мимо елочек, щеткой разметивших небо, спустился в овражек, карьером поднялся на холм к соснам – в поселок. Был мороз, день был ярок, светило солнце, бодрое и такое, точно оно в ледяных сосульках, в диком малиннике, в соснах кричали бодро синички. Воздух был бодр, черств, деловит, как инженер Форст. – В театре зашипел гул толпы, и первыми запахами, которые поразили инженера Форста, были запахи махорки и овчины. От махорки и овчины в театре казалось темно. Потом Форст разобрал козьи бороды, лошадиные хвосты, кроличьи курдючки – мужичьих бород, – треухи, папахи, шлыки, пиджаки, гимнастерки, полушубки – мужиков, сидящих на полу и скамьях, стоящих в дверях и на окнах, сваленных, смятых грудой Руси. На сцене сидел президиум – член волисполкома. Член президиума говорил очень громко, и неуверенно, и бестолково:
– У нас теперь, товарищи, новая экономическая политика, – политика у нас теперь: – слышь, – экономическая! И правда, товарищи, на что нам мельницы и парикмахерские, а также квасные заводы?! – Пусть их обрабатывает предприниматель, – пущай разживается! Государство, товарищи, оставляет себе мощные заводы, а остальное отдает в аренду. Теперь будет аренда, а также хозяйственный расчет, товарищи, – то есть… – –
Но тут докладчика перебили с места. Давно уже те большевики, что делали Октябрь девятьсот семнадцатого года, разложились на большевиков и коммунистов; и большевики отошли от революции. Зал съезда слушал докладчика напряженно и злобно, – и вскочил с места прежний, семнадцатого года, большевик, сдернул треух с головы, помотал им, оглядел собрание победно, мотнул козьей бородкой и заорал:
– И что же мы видим, граждинины?! – И выходит, граждинины, что приходится делать третью революцию! – И выходит, что опять хозяйственный расчет, то есть гони монету хозяину! И политика теперь – економическая, – стало-ть за все деньги, вроде как барские экономии, и – вы слышали, граждинины, что сказывают из президиума, – опять помещики будут сдавать землю в аренду!
Из президиума докладчик – перекричал:
– Помещиков – нету, про помещиков в газетах не писано, товарищи! Государство будет сдавать в аренду, а не помещики!
– Вот и говорю, – ответил треух, – и вот и говорю, граждинины, и надо третью революцию, и за помещиков стали коммунисты, – товарищи! И мы предлагаем резолюцию – –
Тогда заревел зал, задвигался, пополз, насел к рампе, поползли хвосты, козьи бороды, курдюки, лисьи, козьи, рыбьи глаза, треснула перегородка к музыкантам, слова полетели, как галки на пожаре:
– Будя! – долой!
– Помещиков не желам!
– Долой хозяйский расчет!
– Долой барскии економии! –
Из президиума председатель, треща звонком, орал:
– Товарищи, рабочие и крестьяне! Военный коммунизм кончился! Народная власть не может на штыках!.. Товарищи, рабочие и крестьяне! Вся власть ваша! Черти! давайте по порядку!
Кто-то провизжал:
– Штыкии!? Стрелять будитии??! – Пали!! Стреляй!
Вновь затрещали парты, полетели в воздух шапки, кулаки и матерщина.
Около Форста стоял мужичок, чахоточный и добрый, – он говорил тихо, ибо за гамом только и слышен был тихий разговор:
– Э-эх, Гуг Отыч, и по правде выходить, надо по-божьи, бязо всякой, то есть, значит, власти, кто как можить, зато как разум и совесть подсказывають, – бяз Москвы…
Инженер Форст никогда не был политиком – инженер Форст в главном кармане души своей носил память о машинах, труде и человеке – инженер Форст был попом при машине – инженер Форст не подумал, что на съезде идет контрреволюция – инженер Форст понял, что машина ломается, – только.
И тогда инженер Форст на трибуне – первый раз в жизни – ирландская его трубка в зубах, – и он говорит очень негромко, потому что только негромкая речь и слышна:
– Граждане, получаются беспорядок и безделье. Граждане, вы не поняли сообщения докладывавшего. Позвольте дать мне разъяснение, причем я прошу президиум в тех местах, где я буду расходиться с ним во взглядах и объяснениях, останавливать меня, – а стало быть, до тех пор, пока президиум меня не остановит, я буду говорить от его имени.
Толпа осела назад, рядами расправились бороды, глаза и овчины. – Обыкновенно люди не могут восстановить, как они говорят, – и Форст помнит, что он начал с азбучного, объяснял, что значит слова – политика, экономический, почему новая экономическая политика называется новой, чем она разнится от старой, он не говорил о шапошном разборе. Президиум повеселел, оправился. Толпа оформилась. Форсту казалось, что он говорит азбучные вещи, необходимые, чтобы спасти Россию, – но человеку со стороны было ясно, что он, Форст, говорил толковую коммунистическую речь, – и только: – это было потому, что пути Форста тогда сошлись с путями Лебедухи.
Треух провопил с места:
– И вот, и так бы объясняли, – что значит ихая научность! А то – хозяйский расчет и аренда! – Правильно!
Толпа ощетинилась:
– Молчь!
– – и этот день Форст хорошо запомнил, – он наизусть запомнил резолюцию, – он помнил вечер, елочки и тот бодрый морозный воздух над снегами, кои были на обратном со съезда его пути. – Те дни были трудными днями. Форст жил и думал утрами – и еще по вечерам, за письменным столом, за книгами, в кабинете, – тогда нравились ему русские метели. Форст знал – труд. Но те дни были трудными днями – и всей России и русской власти. Форст искал людей, помощников, – и он знал, что на заводе есть только одни, кто поможет ему, у кого одна с ним воля – трудиться: – коммунисты. – А вечерами, если были метели, Форст вспоминал –
– что кровь машины? –
Завод черен, завод в копоти, завод в саже, завод дымит небу. – Одно, одна машина, одна воля. Конечно, мистификация, – конечно, мистика, – и поп думает о том, как машина побеждает трудом мир. Поп понял оторванность от цветов, и полей, и пахаря, поп знает сиротство свое перед стихией машины, им же пущенной, – поп поборол волю в смерть под маховиком, –
– – ночь. Ничего не видно.
Ночью, в заполночь Дмитрий Росчиславский идет лесом, во мраке, в дожде, в холоде! – в старой солдатской шинельке, рукав в рукав, всунув голову в воротник. Холодно. Нехорошо. Мрак. Шумит лес. Бродят по лесу волки. Скользят ноги в грязи. Тяжело идти. – В съежившемся человечке – мысли – о человеческом гении, о новой земле, о новом человеке, о новой человеческой культуре. Но он русский – и культуры у него нет, и он идет не домой. Он пройдет лесом, в мокроте, по глубочайшим колеям, от которых трещат ноги. В лесу будут нехорошо кричать совы, – так он пройдет до монастырской сторожки, и там в сторожке, на полу, на соломе его примет сестра Ольга, дикая, исступленная, сумасшедшая, злая, страстная и обнаженная в страсти, как скотина. Монахиня – старуха будет спать на печке. Поросенок выбьется из закуты и будет обнюхивать лежащих на соломе. – Дмитрий Росчиславский прошел лес, прошел полем, спустился в овражек, к опушке, чтобы подняться вверх, – вышел на росчиславскую дорогу. Тут его повстречали двое, они шли, должно быть, своей дорогой. Они подошли к Росчиславскому вплотную, вгляделись в лицо.
– А, сука, все по нашим девкам шляешься? – почти мирно сказал Андрей Меринов.
Пронька, казалось, нехотя – ударил Росчиславского по лицу дулом револьвера. Росчиславский качнулся, сел на землю, потом тихо повалился навзничь. Меринов и Пронька удивленно постояли, склонились над ним, Пронька потрогал Росчиславского, сказал удивленно и миролюбиво:
– Вот штука, кажись убил? А? – убил!..
Так убили Дмитрия Юрьевича Росчиславского – –
(– – а через недели: ночь, мороз, зима. –
В тот год страшное было конокрадство. Мужики на ночь оставляли лошадей, треножа им ноги замком и цепями. – Метели не было. В поле, должно быть, мела поземка, – лес шумел сиротливо, нехорошо – шипел. Комиссар артсклада раза два выходил слушать лесной шум, – это ведь он когдато – на околице – слушал о разгильдяевских волках – тогда он понял одиночество, тоску, проклятье хлеба, проклятье дикой мужичьей жизни вперемежку с волками. – Метели не было, лес шумел.
Монахиня Ольга в полночь была в бане, молилась неистово. Из бани она вышла уже далеко за полночь, к петухам. Калитка к скотине была открыта, на снегу четко отпечатались грязные коровьи следы, – монахиня Ольга пошла к коровнику, замок был сломан, – и на монахиню Ольгу напало неистовство: остервенела, закричала, завизжала, разбудила всех, задубасила в окна, – побежала к комиссару арткладбища, схватила у него винтовку и горсть кассет. Косарев был пьян, он взял на себя командование, крикнул на Ольгу, чтоб молчала. Совещались на дворе. Анархист Семен Иванович, в подштанниках и валенках, был без маузера, – маузера давно уже не было у него. Косарев дал ему и Андрею винтовки. Косарев и Ольга с винтовками пошли по следам коровы, чтоб проследить. На арткладбище закладывали лошадь. И корову скоро нашли – она была привязана неподалеку от дороги к дереву, в овражке, где была дамба, плотинящая озеро. Решили засесть здесь, чтоб выследить, когда придут за коровой. Засели за дерево, на взгорке, и очень скоро к лесному шуму примешался скрип саней. По пути к монастырю выехали санки с двоими, проехали дамбу. Ольга не выждала, – прицелившись с колена, выстрелила по саням и охнула. Лошадь остановилась. Тогда Ольга выстрелила еще. Косарев обругал поматерному Ольгу и выстрелил сам. Тогда сани, круто взметнув лошадь на дыбы, повернулись обратно, помчались карьером, назад, наперерез побежали Семен Иванович и Андрей, – с саней бестолково выстрелили из револьвера, и Андрей упал. Но на дамбе был поворот и раскат, сани занесло, сани, людей и лошадь сорвало под отвес, лошадь побилась, побила ногами и упала на сани. Косарев и Ольга побежали к саням – от дамбы, бросив лошадь, тоже побежали, убегая, стрельнули два раза из револьвера.