— Правильно, Павел Иванович! Золотые слова! — пылко поддержал Полоз, который по рассеянности тоже бросил сахар в стакан и теперь размешивал его неочиненным карандашом.
Долго еще просидели они в тот вечер. Говорили и о своих, колхозных делах, и об общерайонных, и общегосударственных, обсудили и международное положение. Разошлись, когда прекратила работу электростанция и погас свет.
Лемяшевича радовали хорошие, деловые и вместе с тем дружеские отношения его с местными руководителями, работниками МТС и колхозниками. Особенно окрепли эти отношения после того, как во главе колхоза стал Волотович. Теперь Лемяшевич заходил в канцелярию каждый день, присутствовал на всех заседаниях и знал обо всем, что делается в колхозе. И с людьми познакомился ближе, узнал все тайны сложных деревенских взаимоотношений. Так, например, выяснилось, что Снегириха с незапамятных времен не любит Костянков, хотя при встрече приветлива с каждым из них. А почему не любит — никто объяснить не мог. Но, открыв это, Лемяшевич подумал, что такая враждебность не может не влиять на отношение Раисы к Алексею.
Он внимательно и чутко следил за переживаниями Алёши, понимал его, и ему все больше не нравилось поведение Раисы.
Вообще в школьных делах у него было значительно больше нерешенного и неясного, чем в общественной работе. Особенно беспокоил его педагогический коллектив. Внешне как будто все хорошо: люди работают добросовестно, не подсиживают друг друга, не занимаются мелкими склоками. Одним словом, как сказали бы инспектора, учебно-воспитательный процесс организован правильно. Но Михаил Кириллович интуитивно чувствовал, что единого коллектива, в высоком смысле этого слова, нет, что все его попытки объединить, сплотить преподавателей разбиваются о какие-то тайные препятствия. Более того: казалось, какой-то червь изнутри разъедает, подтачивает то, что ему удавалось создать. Он не был убежден, что это — к т о-т о, скорее — ч т о-т о. Но что?
Лемяшевич, правда, знал, что его недолюбливает Орешкин, но не мог заподозрить завуча в происках или интригах. Во-первых, он не верил, что Орешкин, который очень редко заходил к кому-нибудь из коллег домой и почти ни с кем не поддерживал близкой дружбы, может проводить такую подспудную работу. Во-вторых, — зачем это ему? Он отлично понимает, что его никогда не назначат директором, а завучем ему живется вполне спокойно и даже с материальной стороны выгоднее. К тому же Орешкин — трус. После истории с кружками он стал и в школе работать более старательно и даже к общественным обязанностям относиться активнее. Вообще Лемяшевич не может сказать, что у него плохой завуч. С недостатками? Но у кого их нет — недостатков, человеческих слабостей? Однако Лемяшевича тревожило, что Орешкин живет у Снегирихи: он боялся за судьбу Раисы. Вскоре после разговора с Аксиньей Федосовной он решился поговорить об этом с самим завучем. Лемяшевич сказал ему примерно то же: что Раиса оторвалась от коллектива, и еще — о любви Алеши, что у юноши в таком возрасте могут возникнуть самые неожиданные фантазии и потому лучше было бы, чтобы он, Виктор Павлович, переехал на другую квартиру. Мало разве хороших домов в деревне?
Лемяшевич говорил спокойно и вполне тактично, как педагог с педагогом. Но Орешкин вдруг побледнел, нервно передернулся, ослабил галстук и, заикаясь от волнения, спросил:
— А вы… вы не понимаете, Михаил Кириллович, что оскорбили меня?.. Я десять лет работаю, я никто не бросил мне упрека… А вы… такое подозрение… Такое грязное подозрение! — Он закрыл лицо руками и театрально воскликнул: — Боже мой! За что?
Лемяшевич рассердился!
— Бросьте, Виктор Павлович, этот фарс. Никто вас ни в чем не подозревает, Чепуха. Но вы, как педагог, могли бы подумать о чувствах своего ученика.
— Ученика! Я должен зависеть от капризов, от выдумок любого ученика? — Он отнял руки от лица, в голосе зазвучало раздражение. — Дайте мне квартиру. — И я с радостью буду жить один. Не можете? А? Так разрешите мне самому выбирать, у кого мне поселиться, чтобы было тепло, чисто, уютно… Я десять лет живу по квартирам, и почти везде были мои ученики. Кому это мешает? А? Тысячи деревенских учителей живут у своих школьников…
— Мы не понимаем друг друга, — начал терять терпение Лемяшевич.
— Да, я действительно вас не понимаю. Не понимаю вашего повышенного интереса… к выдумкам детей. Учиться им надо, а не заниматься глупостями! Это до добра не доведет.
— Алексей — не ребенок, Раиса — тоже. Тут ваша ошибка, и в этом наше принципиальное расхождение. Знаете что, давайте поговорим на эту тему на педсовете… Поспорим, вспомним Макаренко, — мирно предложил Лемяшевич.
Орешкина после этих слов как будто подменили — ни обиды, ни возмущения. Заговорил вдруг как равный с равным, как завуч с директором, серьёзно, настойчиво:
— Не советую я вам, Михаил Кириллович, это делать. У нас? Что вы! Не поймут, разнесут по всей деревне. Назавтра все ребята будут знать… Переиначат все… И плохо придется тем ученикам, кого мы упомянем в этой связи. Засмеют… Поверьте моему опыту. А?
Лемяшевич согласился, что он, пожалуй, прав, и они, поговорив еще о других школьных делах, разошлись мирно, дружелюбно, и Лемяшевичу показалось, что после этого разговора они даже как-то ближе стали.
Не мог Лемяшевич найти этого «что-то», что мешало сплочению коллектива. Все, казалось бы, шло как должно, никто не чувствовал себя в обиде. Ковальчуки просили добавочных часов — он дал им эти часы, хотя ему и непонятно и удивительно было, откуда такая жадность у этих двух молодых людей, воспитанников института: они стремились заработать как можно больше и каждую копейку держали на счету. Возможно, отдельные преподаватели были недовольны тем, что очень много приходилось работать? И работу эту требовал с них он, директор. Раньше ведь как было? Отчитал — и домой. А теперь — и пионерская, и комсомольская работа, и кружки, и работа с родителями, и — главное — нелегкие обязанности агитатора. Выполнения этих обязанностей Лемяшевич добивался с не меньшей настойчивостью, чем выполнения учебной программы. Этого требовала сама жизнь. Лемяшевич хорошо понимал, что в почетной борьбе народа за крутой подъем хозяйства сельская интеллигенция, в том числе и учителя, обязана быть на передовой линии. Он верил в могучую силу слова и, не в пример некоторым скептикам, еще с партизанских времен с уважением относился к агитации. Большая часть учителей, он знал, работала хорошо. Однако ему припомнилось одно совещание, на котором он упрекал своих коллег за ослабление внимания к агитационным участкам. Тогда, к его удивлению, самая активная в школе, самая энергичная в работе с ребятами Ольга Калиновна чуть не со слезами в голосе сказала:
— Не могу я так работать, как вы требуете… Не могу… Не получается у меня — и все. Сижу, сижу, готовлюсь, а приду, начну говорить — скучно, неинтересно, сама чувствую… Народ зевает…
Данила Платонович посоветовал тогда Ольге Калиновне пойти послушать, как разговаривает с людьми Наталья Петровна.
— Я слушала Морозову. У неё — счастливая профессия. Для неё все здесь как свои, и обо всем она умеет рассказать просто… Вчера она проводила беседу о постановлении, а говорила о здоровье людей…
А Приходченко после этого совещания подошла к Лемяшевичу, когда он остался один, и сказала:
— Я буду работать, но дайте мне, пожалуйста, другой участок. На этой ферме — одни бабы. Не люблю баб. — Она произнесла эти слова с таким пренебрежением к той половине рода человеческого, к которой сама принадлежала, что это прямо ошеломило Михаила Кирилловича. Не зная, что ей ответить, он обещал поговорить с Полозом, чтоб её перевели агитатором в какую-нибудь строительную бригаду, где работают мужчины. Позднее он обдумал её слова, возмутился и был недоволен собой, что дал обещание. Эта женщина не раз, уже удивляла его необычайными противоречиями своего характера: то она высказывала дельные мысли, проявляла интересную инициативу, то вдруг говорила и делала страшные глупости. Правда, в этих последних её словах не было ничего неожиданного: она не любила женщин потому, что женщины не любили её, зуб за зуб, как говорят. Но Лемяшевич вспомнил, как ему жаловалась Ольга Калиновна, что Приходченко занижает отметки ученицам; нельзя поверить и согласиться, чтоб по таким предметам, как русский язык и литература, средние ученики успевали лучше самых способных девочек. В тот раз Лемяшевич не придал этому особого значения, даже пошутил и успокоил молодую учительницу. А теперь, после совещания, сам проверил классные журналы и убедился, что это, пожалуй, так и есть. Но попробуй заикнись перед такой, как Приходченко, что она необъективно ставит отметки!
И, однако, все это, даже вместе взятое, не могло быть причиной неблагополучия в коллективе. Причина в чем-то другом. Но в чем? «А возможно, что мне все это только кажется», — думал он.