Земля сильнее всего этого. Ее зов живет в человеке всегда, чуткий и щемящий, и просыпается по первому призыву жизни и самой природы — будь то осенние обвалившиеся берега родины, радость первой проталины, целинной ли борозды. Еще лет полтораста назад, когда корчевали здешнюю урему и великими трудами давался каждый клочок чистой пашни, ходила, сказывают, меж поселенцев вера, что корчеванием, очищением земли любой, за малым делом, грех свой покрыть можно. Верили искренне, истово, и работали ради пашенки так, что с лихвой перекрыли все грехи свои перед нами, своим потомством. Чем-то мы заслужим такое прощенье?..
До великой прозрачности отстоялись последние осенние дни. Холодок бодрит, глаза неутомимы, чутки к любой травяной, лиственной ли мелочи, и все сквозит под твоим взглядом, открываясь просто и нестесненно. Все видно: и как на дальнем проселке тащится по косогору воз сена и рядом с ним шагает кто-то, ступает крупно и степенно; и как потерянно, бесцельно прыгают с ветки на ветку такие неугомонные обычно воробьи и все оглядываются, вертятся с детским недоуменьем — где же лето? — и все реже слышишь их вопросительное «члик-чивик»…
А вот не спеша идет оцепеневший в последнем тепле улицей дед Лебедок, бывший конюх, передвигает осторожно ногами в синих суконных шароварах, заправленных в белые носки, в калошах. Нащупывает, хотя и зряч, дорогу кленовым бадиком и целит прямиком к нашей завалинке — должно быть, приустал в пути.
Скамейка наша на бойком солнечном месте, на сугреве, с нее всю улицу и огороды видно. Мы сходимся, он осторожно усаживается, примащивается наконец и только тогда, глуховато кашлянув, говорит вместо приветствия:
— А и добер нынче денек. К морозцу, должно.
И оглядывает улицу, хозяйски осанясь, щурясь под козырьком картуза. Пуста она, только на задах где-то погуживает залетным шмелем грузовик, это свозят с дальних стогов сенцо. Глаза Лебедка набрякли старческой мутной слезой, он вытирает их — один, затем другой табачного цвета платком, потом жидкие, будто заплесневелые усы и бороду; сует платок в карман, все глядит, забывшись, на поредевшие палисадники, неторопливо о чем-то думает, — и мне с ним покойно и надежно, будто я уже все знаю и торопиться мне тоже некуда. Может, потому меня и тянет так иногда к старикам.
— Слушай, дед, — говорю я, наклонясь к его плечу, мне интересно, что он ответит на только что возникший мой вопрос. — Я вот тебя спросить хочу…
Он мелко кивает, давая знать, что понял и готов ответить на все. На все ли?..
— Вот все спросить хочу: зачем человек на свете живет? На что он тут нужен? Ведь могла бы и земля эта, и река, и кусты быть, а — без человека… А?..
— Эк тебя! — Дед не удивляется; он лишь досадует на чудную, торопящуюся все узнать допрежь срока молодость, поглядывает на меня искоса, оценивающе будто, и опять лезет за платком. — А поди разбери — зачем! Должно, не может земля без человека.
— Ну, как это — не может?! Есть же, например, леса такие: сто верст пройди — и ни души не встретишь, одно комарье. Или пустыни. Тысячи лет без человека обходились и сейчас обходятся.
Старик слушает, потом поднимает на меня блеклые, старающиеся не быть равнодушными глаза, говорит недоуменно, даже с огорчением:
— А бог его знает, сынок, для чего он тогда. Я, знаешь, как-то и думать об этом не думал. Живет человек — ну, и живет, работает… А зачем тебе?
В самом деле, зачем это мне? Не проще, не нужнее ли нам жить так, как деды жили — естеством своим и без вопросов?.. Глупо это, знаю я; но есть для меня сейчас в этом какой-то резон, тайный и желанный; наверное, в памяти от детства, проведенного здесь. Скорее всего, желание пожить как в детстве — вольнее, беспечнее, правильнее… Правильнее? Чушь, лирические отступления, которые век наш, — в быту, по крайней мере, — не жалует…
А все же, какой смысл вложила природа в существование человеческое, чтобы, как пишут, осознать самое себя, свой смысл? Есть ли он вообще, этот смысл? И что ближе нам, задумавшемуся беспокойно деду Лебедку и мне: что земля человеку и что он ей, живущей неподалеку своими внутренними законами, отлучившей человека от своих малых и больших таинств, земле? Где связь та, роднящая суетность, всегдашнее недовольство достигнутым Разума, и вечное согласие неразумного, живого и неживого, мира?.. Надо это знать человеку, дед, надо…
Старик, не дождавшись ответа, глядел в огороды, в далекую выстывшую синь горизонта. Что-то решал он, чем-то задел его мой вопрос, колыхнул устоявшийся омуток привычного; и, видно, трудно решалось.
— Да-а… — сказал он озадаченно и опять умолк. — Дак, видно, все ж не обходится земля без человека, если все устроено так. Да и для чего все это тогда, — он ткнул сердито бадиком в сторону огородов, — если даже-ть глядеть некому будет, не то что попользоваться?! Это ж понарошку будет тогда, только и делов… Навроде игрушки кому.
— Почему понарошку? Все это, каждое, — само по себе. Дерево само по себе растет, трава тоже, и животные, звери сами по себе и друг для друга… Мы здесь — сбоку припёка, вот ведь в чем дело. Лошадь — и та без человека проживет: будет себе жить-поживать, траву щипать…
— Ну, ты скажешь тоже!.. — совсем обиделся, даже оскорбился дед Лебедок, руки его слепо щупали, перебирали бадик. — Прожить-то она проживет, да кому она тогда нужна будет, твоя лошадь? Кому?!
— Да никому. Сама себе, не человеку.
— Без него, милок, это тоже все незачем, ни к чему все станет, и ты мне не говори… А человек затем живет, чтоб… жизни порадоваться, поглядеть, какая она тут есть. Потом детишек взрастить, род свой продолжить. И нечего тут думать. — Он хмурил брови, но уже доволен был, что попал, наконец-то, на знакомое и понятное, говоренное им же не раз. — Я смыслю так, что сперва — человек, а остальное все для человека. А ты говоришь — само по себе! Да по мне тогда такая земля — что есть, что нету ее, все одно!..
— Ну, а если все же есть такая земля: все есть, а без людей?!
Он подслеповато, подозрительно глянул на меня из-под картуза уже прежними, остывшими и безразличными ко всему глазами, сказал равнодушно:
— Тогда пустоцвет это, не земля.
Опираясь на бадик и придерживая рукой поясницу, поднялся со скамейки, постоял так, обвыкаясь со старческой своей ломотою. Сделал шажок-другой и, оборачиваясь ко мне, но не глядя в глаза, проговорил хмуро:
— Ты, гляжу, чудно́ как-то все думаешь — зачем это тебе? Надо ведь придумать — «без людей»… Чтоб хоромы были, со двором и скотиною, а хозяв не было! Не-ет, ты как хошь, а не понимаю я тебя, никак не понимаю… Надо ведь… — повторил он, качнул головой и пошел себе дальше, переставляя осторожно бадик и то и дело поглядывая под ноги, покачивая головой. Пересек наискось улицу, даже осторожных деревенских воробьев не спугнув, и не скоро скрылась его тщедушная согбенная спина за поворотом.
Не поняли мы с дедом Лебедком друг друга. Но чем-то право было его чуткое человеческое естество, не знающее, но ощущающее истину, и я позавидовал ему, потому что ощущение истины несравненно богаче знания ее… Не принимает оно природу пустой, с ненужными деревьями и лошадьми, с ненужным летним дождем, рекой, листопадом. Там, где мнится нам пустота, пустыня, для него — лишь незаполненность земли человеком, его душой…
Плывет наискосок, взблескивает в воздухе обрывок паутины — точно отделившийся от прохладного поднебесного потока лучик света. Серо стынет вода в берегах, еще один год кончается.
«День тревоги» — вторая книга Петра Краснова. Его сборник рассказов «Сашкино поле», вышедший в издательстве «Молодая гвардия», получил первую премию во Всесоюзном конкурсе молодых авторов на лучшую книгу года. О прозаике из Оренбурга оживленно заговорила критика, рецензии на «Сашкино поле», на рассказы, опубликованные в периодике, появились в «Правде», в «Комсомольской правде», в журналах «Урал», «Наш современник», «Литературная учеба», «Москва», «Литературное обозрение».
О чем пишет Краснов? О человеке, о значимости и цельности человеческой жизни, о смысле и предназначении ее. А это значит — о любви и долге, о добре и совести, о земле и труде, о борьбе благородного с низменным, прекрасного с уродливым…
Работает П. Краснов в русле русской рассказовой классики. Однако это не мешает ему оставаться вполне самостоятельным и самобытным.
Первое, на что обращаешь внимание при чтении его рассказов, — это стихия природы, переданная через стихию слова, образного и точного.
До тонкости наблюдательный человек, Краснов не подразделяет впечатления и заметы сердца по принципу: это для глаз, это для слуха, это для обоняния. Мало сказать, что он впитывает картины природы, ее состояния сразу всеми органами чувств, — он заставляет «работать» все органы чувств читателя.