Это была одна из тех бессонных ночей, какие частенько стали посещать Акима Морева. Бессонница объяснялась, как он сам думал, не только нервным перенапряжением, но и одиночеством в четырехкомнатной квартире большого строящегося города. Вот и сегодня, вернувшись с заседания бюро домой в шестом часу утра, он, включив всюду, даже на кухне свет, горестно вздохнул.
«Не с кем душевно поговорить. Ах, Оля, Оля! А ведь с женой даже поссориться — и то хорошо», — вдруг пришла ему, казалось, уже совсем нелепая мысль, и он остановился перед портретом Ольги, снятой во весь рост, в сереньком, обдуваемом ветром платье.
— С тобой, Оля, я сейчас рад бы и побраниться, — прошептал он… и загрустил. Не находя себе места, он заглянул на кухню, в ванную, затем снова обошел все комнаты и вернулся в спальню.
Здесь, в этой тихой комнате, уставленной мебелью из карельской березы, попахивало пылью: квартиру убирала приходящая старушка.
«Как у богатенькой престарелой вдовы: скоро лежалыми вещами запахнет», — печально подумал он и открыл окно.
С улицы ворвалась волна предутренней прохлады, отдаленный, особенный гул строящегося города да еще назойливый, вызывающий чувство угнетающей тоски гудок парохода: видимо, капитан созывал свою команду, рассыпавшуюся по городу.
— Спать. Спать надо! Сон все снимет, — прошептал Аким Морев и, приготовив постель, лег под байковое одеяло, затем выключил свет. — Усну. А завтра, вернее сегодня, встану — и за работу. — Он закрыл глаза… и вдруг увидел Ольгу.
Она сидит перед трельяжем, рядом с широкой кроватью, на которой уже лежит Аким Морев, и, готовясь ко сну, прибирает волосы. Волосы у нее хотя и мягкие, но непослушные, а кроме того, как только начнут отрастать, то безжалостно секутся. Вот и сейчас она укладывает их и ворчит:
— Ужас, а не волосы: секутся, как у попа. Остригусь наголо! — лицо ее, до этого розовое, стареет, — это в зеркале видит Аким Морев, и его самого начинает легонечко раздражать поведение Ольги.
«Сейчас поссоримся», — думает он и старается говорить как можно спокойней:
— Оля, умная ты женщина, а какие-то волосы и так нервируют тебя.
— Какие-то? Мои волосы. Папа с мамой, видимо, задумали пустить меня на землю мальчишкой, а получилась девчонка… Вон у тебя волосы!
— Тоже недоразумение: надо было быть девчонкой, а я мальчишка.
Ольга не слушает его. Она в ночной рубашке, ставшая будто выше ростом, идет к нему, навивает на палец завиток волос, спадающий на белый лоб Акима Морева, и произносит:
— Дай мне. Хотя бы вот этот. Дай, — и подергивает завиток.
— Возьми все, — отвечает он, обнимая ее, теплую, сразу по-женски подобревшую…
И вдруг он очнулся, стал босыми ногами на коврик, затем прошептал:
— Странно. Ведь я понимал, что это сон… Но как реально я ощутил ее. Нет, я теперь не усну. Пойду пошатаюсь. — И, одевшись, Аким Морев вышел на центральную отстроенную улицу, спускающуюся к Волге.
Здесь, в предутреннем свете уличных фонарей, подгоняемые ветерком, проявляли какую-то свою необходимую деятельность пожелтевшие листья. Они шуршали на тротуаре, обгоняя друг друга, грудились в ямках, у подножия лип, акаций, клена или забивались в уголки еще не убранных загородей. Деревья, залитые бледноватым светом электричества, напоминали выздоравливающих инвалидов на прогулке. Судя по толщине стволов, каждому деревцу лет по пятнадцати, но кроны у всех изуродованы: вон торчит только одна ветка — длинная, погнутая, словно гигантский палец, вон две рогульки, а тут пучок новых побегов, будто метелка. А там, где отстроенная улица обрывается и всюду виднеются развалины, высится могучий дуб. Ему, очевидно, лет под сотню: ствол у него в обхват, кора — морщинистая, серая до черноты, выше из ствола выпячиваются, как плечи богатыря, сучья… а дальше все поотломано, оббито, да и на стволе с одной стороны кора сорвана так, словно кто-то топором рванул сверху до корневища. Но дуб затянул рану на боковине, пустил молодые побеги, словно всем своим суровым видом говоря:
— Хочу жить! И буду жить!
— Ох, крепыш! — вырвалось у Акима Морева. — Под ураганным огнем войны ты выстоял. Смотри, рядом развалились дома, когда-то скрепленные стальными балками, а ты устоял! — Он обошел дуб, похлопал ладонью по его холодноватому стволу и направился к Волге.
Он шел по тем местам, где совсем недавно кипели ожесточенные бои с гитлеровскими ордами. Вот здесь, по эту сторону развалин, ютились гитлеровцы, а вон там, метров за сто отсюда, стояли насмерть бойцы Красной Армии. Сейчас за Волгой по небу плыла какая-то нахально огромная луна, бросая свет на былые позиции советских воинов: видны развалины, ямки, бугорки, остатки траншей, а позади Акима Морева все сливается в серой мгле.
«Даже луна помогала врагу, — думает он, глядя то вперед, то на пройденный путь. — Всякого, кто пробирался с Волги, видно как на ладони. Впрочем, тогда, по словам очевидцев, небо застилали тучи дыма и пыли. И как далеко затащило врага! Ведь тысячи три километров будет до Берлина — это легко сказать. А вот здесь, как принято говорить, на «пятачках», гитлеровцы столкнулись с такой силой, что сами легли костьми».
На бульваре, расположенном на высоком берегу Волги, Аким Морев присел на скамеечку, ярко представляя себе, как во время боев от снарядов «вода в Волге кипела», а небо беспрестанно гудело от пушечных грохотов, людских криков и стонов… «И сколько тут пролито крови! Говорят, на метр земля пропиталась человеческой кровью, — значит, сколько погибло людей! Сотни тысяч… Страшная война: истреблены миллионы людей, разрушены тысячи городов, вытоптаны неисчислимые гектары полей. Уничтожили один источник войны — в логове фашистов, а ныне возник другой — в Америке».
Так думал Аким Морев, а Волга лежала в бледном свете луны и, казалось, дремала. Вдаль уходила вялая цепочка электрических фонарей. Она тянулась вдоль берега и далеко-далеко загибалась, теряясь где-то на окраине города — в Горчичном затоне, где скоро, через каких-нибудь пять лет, вспыхнут мощные огни Приволжского гидроузла, и тогда волны энергии хлынут в столицу, в промышленность, в сельское хозяйство.
«Строим коммунизм. Иные полагают, что коммунизм, как готовый итог, ляжет нам на стол. Нет! Трудно построить материальную базу коммунизма, но гораздо сложнее переделать человеческую душу, быт, овладеть высотами культуры», — все это промелькнуло у Акима Морева, когда он шагал уже обратно к своей квартире.
Где-то зашевелилось, полуоткрыв ярчайшие глаза, солнце: на застекленных окнах верхних этажей заиграли блики. Аким Морев обернулся и увидел: Волга порозовела, как девушка после бурной пляски. В развалинах, через клинышки стекол, засветились тусклые ламповые огоньки: люди поднимаются, чтобы отправиться на работу… А жить пока приходится многим здесь, в подвалах, среди развалин. Вон, например, новенькие никелированные спинки кроватей; видны ноги, по которым можно определить, где лежит мужчина, где женщина. А эти вот непременно принадлежат малышу: толстопятые, в уличной черноте. Они зашевелились, подобрались… и неожиданно на волю выскочил паренек лет пяти. Он взлохмаченный, в рубашонке, из которой уже вырос: подол выше пупа. Увидав Акима Морева, паренек вначале оторопело попятился, затем как ни в чем не бывало шагнул за угол.
— Ты чего вскочил? — полушутливо спросил Аким Морев.
Паренек нетерпеливо приостановился и по-взрослому, но не выговаривая «р», сказал:
— Чай, я большой. В кровать-то — мамка бранится, — и кинулся за угол. Вскоре выбежал оттуда: — Вот! Мамка теперь ругаться не будет. Ты здешний? Не знаю что-то.
— Как тебя звать? — произнес Аким Морев, любуясь пареньком.
— Вавила. Вавила Петрович Лялин. Знашь-ка, отец-то мой пароходом правит. Вон какой! А меня с собой не берет.
— Ну, Вавила Петрович, давай знакомиться, — протягивая руку, предложил Аким Морев.
Паренек закинул руку на поясницу.
— Дружиться, что ль? Не-е. Я с Васькой дружу. Он, Васька, знашь, у бабушки сырую рыбину съел. Она купила, положила на камень, а он — цоп и съел. Его выпороли, а он баит: вкусна. Рыба… я бы тоже съел, — мечтательно добавил Вавила. — Пра… Картошку сырую — что? Она, тьфу, кисла. А рыба вкусна.
— Эй, ухач! С кем-то ты там? Вкусна, не вкусна, — и мужские ноги на кровати подобрались.
— Папанька, — прошептал, грозя кому-то пальцем, Вавила и вдруг стал вялый: начал почесываться, тыкаться во все стороны, однако зашептал, сверкая озорными глазенками: — Сейчас пойдет, как это, критику наводить. И-их! Отец-папанька.
Из-под развалины появился мужчина-атлет в нижнем белье, бородатый. Увидев Акима Морева, скрылся и вскоре вышел уже одетый, говоря:
— Прошу извинения, Аким Петрович. Что удивленно смотрите? Откуда, дескать, меня знает? На днях выступали у нас, водников, а я капитан парохода. Здравствуйте, товарищ Морев. Что, любопытствуете, как поживаем?