Надя теперь в Кисегаче, а Илюшка упорно избегает Алю.
Неизвестно, может быть, она решилась бы наконец и явилась бы к нему как ни в чем не бывало — но тут случай подвернулся, правда, сильно ее напугавший. Мать однажды сказала, что Илюшка сорвался с балки и прямо на бетонный пол — они опалубливали колонну в машинном зале.
— Я побегу, — сказала Аля, — ты посиди, а я… я не могу не побежать. Сейчас же!
Благо, воскресенье, и мать могла бы посидеть с Женечкой хоть весь день. Аля спешно собралась и поехала. Сперва она хотела зайти к Лизе разузнать, но, оказавшись в коридоре, тут же постучала к Илюшке. Услышав его голос, она рывком толкнула дверь. Илюшка, живой и невредимый, сидел за столом и ел яичницу. Тетя Валя очень обрадовалась Але, но вдруг заторопилась к соседям. Когда за нею закрылась дверь, Аля спросила:
— А ты… не болеешь?
— Нет, — сказал Илюшка, краснея и отодвигая сковородку. — А что?
— А говорят, ты с балки сорвался.
— Ну, было. Только я скатился вместе с пластиной.
— А пол, правда, бетонный?
— Основание машзала, — усмехнулся Илюшка, — конечно, бетонный. Когда делаем перекрытия, надо же двигаться от балки к балке. Так я пошел по самой пластине, а она лежала на ляпухе. Ну и сорвался, съехал на пластине. Ты что, Борейкина видела?
— Нет, мама сказала.
Он доел яичницу и поднялся.
— Да, — как бы спохватился он, — тебя надо поздравить с потомством! — Голос у него был наигранно веселый, но он не смотрел на нее. — Как назвали-то?
— Женей, — тихо ответила она. — Ну, так я пойду.
— Как жалко, — сказал он. — А то бы двинули куда-нибудь.
— А что, и двинем! — выпалила Аля.
Он рассмеялся:
— На базар?
— На базар!
Он живо стал одеваться.
— Ты, наверно, думаешь, я себе ондатровую шапку иду искать. А я — ножовку. — Он опять рассмеялся. — Ужасный тип этот Борейкин! Он ведь у нас бригадир.
Миша Борейкин тоже был их соседом, только его семья жила не в бараке, а в собственном домике. Он был старше лет на десять, во всяком случае, когда они с Илюшкой были сопляки, он уже катал их на взрослом велосипеде.
— Ты смотри, — сказала Аля, чтобы только не молчать, — а я и не знала, что он бригадир.
— Бригадир, бригадир. На складе есть ножовки, а Миша запретил мне выдавать. В воспитательных целях — мол, впредь терять не будет. Я ему про пилу говорю, а он мне: почему в самодеятельность не ходишь? Или хотя бы в экономический кружок?
— Ну, а ты?
— А я говорю, книги читаю. Например, «Возникновение жизни» Джона Бернала. Беда, говорит, с вами — то книги читаете, то хулиганите.
Илюшка, кажется, был рад, что она едет с ним на базар, и болтал всю дорогу, пока они ехали в автобусе. Он то ли старался веселить ее, то ли просто пугался молчания.
— За прошлый год нам знамя вручили, — рассказывал он, — хорошо все прошло. А Миша до сих пор меня проклинает. Зачем, говорит, вперед полез, раз у тебя пуговица оторвалась? А у меня, и правда, пуговица оторвалась, так я вместо нее гвоздь приспособил. Как это, говорит, ты посмел с гвоздем своим вперед выскочить — прямо к секретарю обкома, стоял бы сзади…
Часа два, наверно, они ходили по базару. Он все припоминал забавные истории, так что в конце ей даже стало обидно: что она, ребенок? Зачем он ублажает ее потешными разговорами?
— Ты ножовку-то думаешь покупать? — спросила она хмуровато.
— Думаю, — буркнул он, заворачивая к рядам. Тут он заговорил другим тоном: — Ты помнишь, какой я был трус, но это вроде не очень было заметно, правда?
— Потому что ты хорохорился, — сказала она.
— Нет, нет! Я не хорохорился, я пренебрегал. Я думал: что ж, пусть я трушу хулигана… это так унизительно, — но я думал: пусть, зато никто в классе так не решает задачи, как я. — Он помолчал. — Я и сейчас ужасный трус. Я вот думаю: значит, я не так уж сильно презираю подонков, чтобы не бояться.
— Ты засомневался в своем нравственном совершенстве, — сказала с улыбкой Аля. — Успокойся: эти сомнения — в твою пользу. Знаешь, — совершенно серьезно сказала она, — ты не делал в жизни таких глупостей, как я.
Молча ходили они по рядам, но ни в одном хозяйственном киоске ножовок не оказалось. Наконец у частника среди разнообразного металлического хлама они увидали пилу, но ее уже торговал какой-то парень. У Илюшки сделалось кислое лицо.
— Вперед, вперед! — крикнула Аля и, оттерев плечом какого-то базарного зеваку, стала рядом с парнем.
— Ножовка? — как бы удивилась она. — И за такую ножовку хозяин просит десять рублей?
— Просит восемь, а стоит она трояк, — ответил парень, трогая зубцы толстым пальцем. Он сомневался, Аля ничуть. Она выхватила ножовку из рук парня и затараторила:
— Илюшка, слышишь, за пилу предлагают три рубля, по, по-моему, она стоит все пять, а? Где деньги? — Она сунула деньги приятно ошеломленному хозяину и протянула ножовку Илюшке.
— С тобой не пропадешь, — смущенно улыбнулся ей Илюшка уже на выходе из барахолки.
Ей стало приятно.
— Впрочем, — продолжал он рассуждать, — тебе ведь не были чужды стихийные порывы.
— Что, что? А еще что мне не чуждо? — тараторила Аля. Нет, определенно ей очень нравилась собственная бойкость!
Пешком они добрели до центра, здесь ей надо было садиться в автобус, ему — на трамвай.
— Ты все-таки будь поосторожней, — сказала она. — Хорошо еще на пластине скатился…
— А ты бы не хотела поехать к нам? — спросил он без надежды. — То есть к Лизе или к Власовне?
— Я ведь не одна, — потупясь, сказала она, — ты должен понимать.
— Я понимаю, — сказал он с грустью.
Ее коснулось одно полузабытое чувство, чувство ожидания: ах, скорей бы, скорей шла мама! Даже молчаливые комнатки как бы ждали тихого, семейного говора.
Нетерпеливое чувство не покидало ее и тогда, когда приходила мама, забирала к себе Женечку и болтала с ним, — Аля ревниво глядела на них и ждала той минуты, когда Женечка уснет. Наконец он засыпал, они с мамой уходили в другую комнату и устраивались на диване. Однажды мама, как бы стесняясь чего-то, сказала:
— А не помогла бы ты мне? Дело такое, — она смущенно посмеялась, — дело-то, говорю, очень нужное.
— Говори, говори — какое?
— Родителям Пети Сидоренко письмо написать. Дескать, так и так, ваш сын работает в передовой бригаде и хорошо себя показывает. Спасибо родителям, что вырастили такого сына.
— Я напишу, — воодушевилась Аля, вскакивая и поспешно ища бумагу. — Подушевнее надо, правда?
Над письмом она просидела долго, к своему удивлению, наконец прочитала вслух и тут же подскочила к матери:
— Ну, как?
— Вот ты написала: вы, дескать, мечтали, чтобы сын вырос замечательным строителем. Может, они и не думали…
— Все равно, — пылко перебила Аля, — все равно, не строителем, так чтобы он вырос замечательным… ведь каждая мать мечтает!
Мать улыбнулась, но все-таки настояла, чтобы про мечту о строителе Аля убрала.
— И про то, что вся стройка гордится Петей, тоже убери, — сказала она. — Вся-то стройка, знаешь, какая?
Когда наконец письмо было написано, матери захотелось показать Петю, и она принесла карточку. На карточке была изображена вся мамина бригада, а на обороте надпись:
«Уважаемая товарищ Сазонова! За самоотверженный труд на ударной стройке стана «2300» металлургического завода Вам вручается памятная фотография».
Этой карточкой мама очень дорожила, карточка хранилась не среди ее наградных документов, а в семейном альбоме.
— Какой он тихий, какой даже нежный мальчонка, — говорила мама, — он у родителей младшенький. Остальные-то совсем уж взрослые. Мать все беспокоится, как бы он прежде времени не женился, а он, я же говорю, такой тихий…
Мама говорила, а Аля уже не все слышала, мягкое, баюкающее состояние было ей приятно, глаза ее сами собой смыкались. Но ей совсем не хотелось уединения или сна, ей хотелось молча и счастливо смотреть в лицо матери. Оно было широким, согретым чувствительными разговорами, и Але важен был не сам смысл разговоров, а это выражение добросердечия и понимания. Так, бывало, она говорила о своей сестренке или братике: Настенька или Васенька, она (он) такая тихая, такая шалунья, — что думалось, это вовсе малышка. А потом приезжала та же Настенька и оказывалась взрослой тетей, на которую маленькая Аля удивленно пялилась, потому что, по рассказам матери, она должна была быть ровесницей Али. А вот мама привыкла считать их всех несмышленышами, потому что, когда она уезжала из деревни, они оставались действительно несмышленышами. А маме… сколько же ей было? Господи, восемнадцать!
Вдруг спохватившись, Аля говорила в каком-то сострадательном порыве: