— Боже мой! Что вы подумаете обо мне? Я только что наговорила вам глупостей из-за этой пьянки. И вдруг… такое совпадение!..
Данила Платонович понял, что она переживает, и стал успокаивать её:
— Это ты напрасно, Наташа. Ничего Михаил Кириллович не подумает…
— Вы обижаете меня, Наталья Петровна, — горячо сказал Лемяшевич. — Неужели мне может в голову прийти?.. О вас?.. Если б вы знали, как я… — Но он не окончил, спохватился и, чтоб скрыть свое смущение, стал мешать угли в печке…
От Шаблюка они вышли вместе. Вместе шли до дома Натальи Петровны. Она молчала. А Лемяшевич, должно быть, говорил слишком много — от волнения, от подсознательного желания показать, что фельетон его мало трогает. И себя он поначалу сумел убедить, что волноваться не из-за чего. Нет худа без добра. Случай эгот помог ему сблизиться, подружиться с Натальей Петровной, к чему он так стремился, и это радовало его сейчас, заслоняло нелепую историю с фельетоном, На прощанье Наталья Петровна крепко пожала ему руку и тихо сказала:
— Простите меня, Михаил Кириллович. Я совсем не из-за этого вас избегала.
— А из-за чего?
Она не ответила. Пожелала доброй ночи, по-девичьи быстро, словно боясь, что он её остановит, скользнула во двор, стукнула калиткой, закрыла её на задвижку.
Только дома, в своей пустой холостяцкой квартире, Лемя-шевич почувствовал, как больно задели его эти незаслуженные обвинения. Теперь, когда все налаживалось, все шло как будто бы хорошо, когда он изведал настоящую радость труда, дружбы… Прочитают ученики, родители, педагоги. Что другое не прочитают, а это прочитают все, даже те, кто никогда газеты в руки не берет. И — разные есть люди — одни поймут правильно, а другие… поверят печатному слову. Как-никак — областная газета. Особенно — дети. Что подумают дети?
«Однако кто это мог сделать? — ломал он голову. — Бородка? Неужели Бородка? Неужто он способен так низко, так подло отомстить за свое поражение в истории с переводом? — В это не хотелось верить. — Не может быть. Не мог он написать! Ни в коем случае! Это же легко обнаружить… Он человек умный. Но ведь такой материал не дают без проверки. Однако кто, как проверял? В Криницы корреспонденты не приезжали. Значит, редакция получила визу авторитетного лица. И, значит, опять-таки — Бородка… Неужто он? Больше никто подтвердить не мог».
От этих мыслей у него разболелась голова.
Пришел Сергей Костянок.
— Я уже два раза заходил, — сказал он. — Где ты был? Читал? Что скажешь?
— Что сказать. Неприятная штука, особенно для нашего брата учителя.
— Ровнопольцу неприятно не меньше, чем тебе.
— Конечно. Но взрослым легче объяснить. А вот когда имеешь, дело с детьми… Тут, брат, посложнее. Тем более что я не святой, как каждый из нас. Да, случилось, выпил… И вот, представь, часть детей поверит, что я продавал школьные доски…
— Действительно! — Сергей бросил на диван шапку и обеими руками взъерошил волосы. — Но кто мог сделать такую подлость, скажи мне? Адам кричит, гремит на весь дом, что это дело Орешкина, и рвется пойти с ним «побеседовать».
— Еще этой глупости не хватало! Скажи ему, чтоб — ни слова! — Лемяшевич на миг задумался. — Орешкин? Знаешь, я меньше всего склонен подозревать его. Мне почему-то кажется, что о фельетоне не мог не знать Бородка, А Орешкин и Бородка… Нет, несовместимо.
— А почему Бородка? — нахмурился Сергей. — Просто ты не объективен и злопамятен, Михась. Ну, поспорили вы… Есть у него недостатки, как и у меня, и у тебя, и у каждого из нас, смертных. Но подумай; если б он считал, что все это правда, он давно вытащил бы тебя на бюро… Он, брат, патриот своего района, и выносить сор из избы — не в его характере. Он же должен теперь принять меры!
Лемяшевич не спорил. Он и сам почти так же рассуждал, и ему даже было приятно, что Сергей защищает Бородку. Но тогда каким образом мог появиться этот фельетон?
— Да очень просто, — ответил Сергей на его вопрос. — Кто-нибудь написал письмо, а сотрудники редакции «обработали». Им бы только факт!
— Без проверки?
— Да кто их разберет, как они проверяют. Мало ли у нас еще безответственности! Но за, безответственность надо бить! Бить безжалостно, черт возьми!
Пока они разговаривали, прибежал Антон Ровнополец, растерянный, испуганный, с газетой в кармане.
— Михаил Кириллович, что же это такое? — дрожащим голосом спросил он. — Ведь это же клевета!
У Лемяшевича от разговора с Сергеем, его дружеской поддержки, стало легче на душе, и он ответил председателю шуткой:
— А раз клевета, так пускай не спят клеветники. Пускай они беспокоятся! А мы сделаем только один вывод — никогда не пить в лавке!
Ровнополец, немного успокоившись, ругался, комкая в руках газету:
— Свистун, чтоб тебе век свистеть не переставая, сукин сын, как ты свистнул! Капелька! Чтоб всю жизнь над тобой капало, не просыхало! Подлюга!..
Фельетон взбудоражил всю деревню. В тот вечер газету и в самом деле читали все, экземпляры её переходили из хаты в хату, а те, кто не выписывал областной газеты, впервые пожалели об этом. Много было разных разговоров, споров, догадок, но почти все приходили к одному выводу: вранье! Особенно волновались учителя. Бросив неотложные дела — планы, тетрадки, программы, они шли к товарищам, чтобы «отвести душу». Даже Орешкин, который редко к кому заглядывал, явился к Ольге Калиновне, куда собрались почти все учительницы, и горячо высказал там свое возмущение.
А кое-где фельетон затронул и семейные отношения. Так было у Ковальчуков.
Павел Павлович, прочитав, воскликнул с несвойственным ему пылом:
— Да это же все брехня! Никаких досок он не продавал! Не такой человек Лемяшевич! Школа стала во сто раз лучше!
Майя Любомировна тихонько подошла сзади, обняла мужа за шею.
— Чего ты кричишь, Пашок! Наше дело — молчать и слушать.
— Как это молчать! — Он резко повернулся, освободился из её объятий. — Нет, я молчать не буду! Хватит! Я морду набью, если узнаю, кто это сделал!
— Ай-ай-ай, какой герой! А откуда ты знаешь, что это неправда? Ходит он постоянно с этими председателями и, конечно, выпивает. Молчи лучше! Что тебе за дело! — Голос её зазвучал властно, резко, с угрозой.
Павел Павлович покорно склонил голову.
— Мне ни до чего нет дела, живу, как крот.
— Тебе не нравится твоя жизнь? — с издевкой спросила Майя Любомировна.
Он посмотрел на жену и — к её удивлению — со злобой, которой она ещ` ни разу в нём не видела, ответил:
— Чтоб она пропала, такая жизнь!
— А мне она нравится? Мне? — закричала жена.
Но он уже вышел из повиновения и ничего не хотел слышать и понимать.
— Надо мной люди смеются! Отец и мать не понимают… Был человек как человек… а стал пентюх, чулок с деньгами. Над копейкой трясусь, людей чураюсь. На черта мне твой дом, твой город! Люди в деревне живут по-человечески! Из города приезжают.
— Ну и ты живи! Живи! Иди, гуляй! Беги к Лемяшевичу, к Приходченко! Ведь тебе жена надоела, — уже не кричала, а с презрением и ненавистью шипела Майя Любомировна. — Живи, как они… А я не желаю! Слышишь ты? Не же-ла-ю!
— Что ты мне тычешь Приходченко? — ещё больше разозлился Павел Павлович. — Ты на себя погляди! Над нами больше смеются, чем над ней!
Майя Любомировна побледнела, у нее даже дыхание перехватило.
— Так ты равняешь меня с ней! Негодяй! — И в мужа полетел учебник геометрии.
Книга больно стукнула его по носу. Майя Любомировна кинулась на кровать и уткнулась лицом в подушку. Такие истерики повторялись нередко, но учебник она пустила в ход впервые, и это очень обидело спокойного, кроткого Павла Павловича. Ему до слез стало жаль себя, беспомощного, угнетенного, и жизнь показалась еще более нелепой и немыслимой.
«Нет, так продолжаться не может! Она убедится, что и у меня есть характер. Я ей докажу!» И он сам поверил в свою силу, решительность, и ему стало легче, даже раздражение против жены утихло: она слабая, безвольная женщина, вся во власти идеи переехать в город и приобрести там собственный домик, что с неё возьмёшь! Поглядев в зеркало на свой припухший нос, Павел Павлович сунул газету в карман и стал одеваться. Переделывать свою жизнь он начнет немедленно, не откладывая!
Майя Любомировна продолжала лежать, всхлипывая, но тайком внимательно следила за мужем. И как только он направился к двери, она кинулась за ним, ухватила за плечи.
— Не пущу! Никуда не пущу! Буду кричать!
А на другой половине хаты жили его родители, которые уже давно настороженно прислушивались к перебранке и в душе радовались — радовались первому протесту сына против гнета жены.
Павел Павлович растерялся, зная, что она и в самом деле способна закричать, и вынужден был пойти на компромисс.