– Ничего. Мы и в темноте друг друга поймем, – ответил Юродивый-Подволоцкий.
А на улице уже занималась заря.
Никита бежал улицей, весь взвинченный, накаленный, то и дело поворачивался к избе Филата Гусева и, грозя кулаком, кричал:
– «Убирайся с родной земли». Я те уберусь. – Подбежав к своей избе, он достал из-за пазухи маленький мешочек с землей, тихо произнес: – Она, родная-то земля, мне три года сердце жгла, – стал на колени, разгреб перепрелый навоз около завалинки, высыпал землю из мешочка, затем припал к ней, поцеловал: – Ну, вот ты и на месте… С этого жить начнем сызнова, – и встал, намереваясь кинуться во двор, но не успел.
Из бывшей избы Маркела Быкова вышли колхозницы. Они, может быть, и прошли бы мимо, не заметя Никиты, но Елька, бывшая жена Ильи Гурьянова, вдруг шарахнулась, закричала:
– Ой! Батюшки! Из могилки, что ль, явился?
Никита выпрямился, приподнял кепку и, вертясь на ноге, произнес:
– Здрасте. Здрасте. Передовые.
Анчурка Кудеярова оттолкнула от себя Ельку, сказала:
– Да что ты перепугалась как? Из могилки-то еще никто не являлся, – и, шагнув к Никите, протянула: – А-ма-а-а. Он, Никита, бабыньки.
Никита, не зная, что делать, держал над головой кепку и глупо улыбался.
– Ишь ты! Пуговицы-то золотые.
– Да-а, – ответил Ельке Никита, потирая пуговицы рукавом. – У нас там все такие… в стране Муравии… по колено в золоте. Колесы на телегах и то из золота…
– Колесы из золота, а пиджачок-то на тебе с чужих плеч вроде, – сказала Анчурка.
– А на рост… У нас там все шьют на рост. Ему под пятьдесят, а то и больше, а он растет… Растет… и растет.
– Только ты-то что-то не вырос. Как был коровий шовях, так и остался. – И Елька даже взвизгнула.
– Елька! – закричал Никита, забыв о том, что он никакой власти уже не имеет над Елькой. – Елька! Ты мотри у меня… Так вздую…
– Вздувал один такой… Ой, бабыньки!.. Обмылышек какой явился! – И Анчурка загоготала.
Смех Анчурки подхватили колхозницы и, проходя мимо Никиты, бросали ему каждая свое:
– Порося ободранный.
– Мешок мякинный.
– Шелудивый…
И когда они скрылись, Никита долго смотрел на село, затем произнес:
– Топчут… Бабы ведь топчут… И зачивреешь, как Серко. Отпихнут и зачивреешь. – Он еще чуточку постоял, покачиваясь, и вдруг завыл: – Эх, люди-и! Что, сердца, что ль, в вас нет?
Если бы в эту минуту кто-нибудь подошел к Никите и сказал бы ему: «Никита! Не плачь: тебе положено твердо ходить по земле», – он бы и пошел, твердо, осмысленно, но к нему никто не подошел, и он, шагнув к себе во двор, процедил сквозь зубы:
– А на карачках ползти к вам – нету. Этого кнутом из меня не выбьете: лучше с кумом Филатом подохну.
Земля томилась, как баба, вышедшая из горячей бани. Земле было жарко, и испарина от нее поднималась только в ранние зори, а так – казалось, она давно покрылась черепицей, каленой, жесткой.
Наступала страда.
Бывало, в такие дни Никиту Гурьянова мучили терзания: хватать надо. Не ухватишь – хлеб упадет на колено, осыплется, а его вон сколько – сорок восемь загонов, двенадцать ланков, и все именные, да еще клинья, кусочки на далеких болотах, в неведомых народу местах.
Да-а… Бывало. А ныне Никита тайком пробирается ко двору Филата Гусева. Оглядываясь по сторонам, подгибая ноги, точно без штанов, он подбежал к плетню и скрюченным пальцем гневно, раздраженно поманил:
– Кум! Куманек… Какого пса, искать тебя?… Пойдем-ка… Туда, – он косит глаза на реку и тропочкой, мелькая спиной в высокой полыни, убегает к риге.
Рига стоит, возвышаясь над берегом реки Алая. В риге пахнет прелью, как в пустом заброшенном сундуке, а под самым потолком вьется мошкара.
– Тож ведь живет, – бормочет Никита. – Мошкара какая ни на есть, а и та живет, кружится.
– Опять раздостал? Экая находчивая голова, а я вот чего ни делаю – никак. – Филат усаживается на почерневший, примятый сноп и улыбается, глядя на поллитровку.
– Достал маленько, – говорит Никита и заскорузлой ладонью бьет в донышко. – Бывало, когда на Днепре я был, с директором мы пили, – начинает он врать. – Директор там был – сажень росту. Придет вечером ко мне и говорит: «А ну, Никита Семеныч, давай на градусах тягаться». И тягаемся до утра.
– Да «у тебя! – не верит Филат.
– Вот Фома неверный… Ну, пей скорее, а то надувальный налетит, однояишник.
– Ты скажи мне, кто такие есть надувальны, однояишники? Говоришь ты, а мне невдомек…
– Ты да я, да мы с тобой – вот кто. Да еще Митька Спирин. Индивидуальными нас зовут, единоличными, а мне так по нраву – надувальны однояишники. Однояишный жеребец зол? Вот и мы. Ну, пей… муха осенняя.
– А-а, вы уже тут? – в ригу просунулся Митька Спирин. – А я гляжу, чего по задам бегают, дай загляну.
– Догадливый какой, – усмехнулся Никита.
– Куманек, – Филат поднялся навстречу Митьке. – Садись, куманек.
– Кумовья собираются. Ты, Митька, на кой пес притащился! – заворчал Никита, пряча поллитровку. – Ты ведь настоящий надувальный. Вот человек – всю жизнь в бедняках ходит и песенки поет. Подобрал ключи под советскую власть.
– Эх, я и забыл! – спохватился Филат, вынимая из кармана свежие огурцы. – Меня Матрена охалит за огурцы. Я ей говорю: «Скучно нам, старикам, вот и пробавляемся в риге огурцами! Хе-хе. Соберемся и грызем огуречки… Зайцы… А про эту влагу ии-ни. Жизнь, мол, нам однова дана: раз власть совецкая не хочет, чтоб мы жилы тянули, – огурчиками пробавляемся.
– Муха осенняя. – Никита выпил, крякнул и добавил, вытирая губы: – Нам, старикам, при колхозах самое добро. Пра. Живу я вот и торжествую. А водка хороша, не хуже царской.
– Нет! При царях водка была «уда крепчее, – возразил Филат.
– Ты чего бельмы таращищь на слеги? – Никита повернулся к Митьке.
– Не припрятать ли их, Никита Семеныч?
– Хо! Припрятать! Он все – припрятать. На днях у меня из-под амбара две бороны выволок – припрятать.
– Он у меня три бревна из овина утащил, – вставил Филат. – Слышь, все равно пропадут… Отдай ему, Никита, и слеги.
– Ну-у? Да ведь он обогатится, мы его раскулачивать придем… Пес с тобой, бери… Литровку притащи – с меня хватит. Я эти слеги на себе из лесу пер, дурак… Вот еще литровочка есть, – мечтательно закончил Никита и, распив пол-литровку, окончательно договорясь с Митькой, поднялся, раскрыл ворота риги: – Ну, куда стопы свои направим? Ты, Митька, беги от нас: ты молодой, народ увидит, скажет – пьянствуют. Не подрывай нас. Слеги нонче заработал и ступай. Куда пойдем? – спросил он Филата.
– Веди куда хошь, Никита Семеныч, – сказал Филат.
– Знаешь что, пойдем на «Бруски», – посоветовал Никита. – Аль нет, пойдем на опытное поле… там Стешка Огнева, мокрохвостка, чудеса делает. Сою хвалит… Соя – боб есть такой… Баит, из нее все можно делать и водку гнать… Может, выпить удастся. – И, подхватив Филата под руку больше для того, чтобы не упасть самому, Никита посоветовал: – Ты только вот что, перед Стешкой степенно веди себя: удивляйся всему, охай, ахай, хвали. Свет, мол, нонче только передо мной открылся… А то прогонит. Ругнешь – прогонит. Там порядки строгие.
Два кума вышли за околицу и направились на опытную сельскохозяйственную станцию, расположенную на макушке горы Балбашихи. Было еще совсем раннее утро, и стояла тишина – предвестник жаркого грядущего дня.
– А гляди-ка, клади явились в поле, – проговорил Филат. – Таких я сроду не видал, – он показал рукой на разбросанные клади ржи в полях. – Видно, под снег не хотят в нонешнем году пускать.
– А ведь они и нас с тобой скоро на цугундер возьмут, – задумчиво проговорил Никита. – Кирилл Сенафонтыч, племяш мой, – не без гордости подчеркнул он, – щель какую-нибудь придумает и нас с тобой воткнет, право слово.
На опытной станции ждали гостя.
Стеша, выпроводив посетителей, забилась к себе в лабораторию, перебирая экспонаты, развешивая их на стене и проверяя каждую мелочь, зная, что гость будет придирчив, и ежели что окажется не так, то ей же и придется краснеть. А Давыдка Панов распорядился заново размести дорожки, расчистить лужайки, привести в порядок клумбы.
– Цветы любит, – говорил он Фене, вертевшейся около него с утра. – Чудесный человек. Мы его все уважаем. К Кириллу Сенафонтычу не совсем по-доброму, а Богданова любим.
– Да ведь он вас не трогает, вот и любите.
– Как – не трогает?
– Не щелкает… А Кирилл иной раз по затылку залепит.
– Ты бы ушла от меня, Фенька! Ты сроду разбередишь… Ты скажи, за что его любить… За то, что народом помыкает?
– Не народом, а такими вот, как ты да Барма. Вы распустились.
– Убирайся, говорю, от меня. Чего ты все утро?
– А сколько человек приедет? – не унималась Феня.
– Сказано, три человека… Что ты сотый раз? – буркнул Давыдка. – Помещение велено на троих приготовить.
– А не на четверых? – спросила Феня, и Давыдка заметил, как она при этом игриво передернулась.