Когда Степа вырастет, он узнает, что на этой земле, вот на этих самых местах, где течет речка Луза, где стоит деревенька Дворики, где раскинулся его город и другие такие же города, в древности плескались волны моря, шумели папоротниковые леса, из тины и грязи вылезали гигантские ящеры, затем циклопический ледник пропахивал земную твердь, облизывая холодным своим языком горбатые валуны… Степа узнает это и поверит всему, ибо в это можно поверить, ибо так было.
Но когда он вырастет и узнает, что не миллионы лет назад, а совсем недавно, еще на памяти его деда и отца, обученные, вымуштрованные полчища захватчиков вторгались в соседние страны, грабя и зверствуя; что в первую мировую войну применялись не только скорострельные пулеметы, бомбы, но и ядовитые газы; что во вторую мировую войну людей сжигали в специально построенных печах, живыми закапывали в землю; что в конце войны было пущено в ход самое страшное, самое чудовищное оружие, когда-либо изобретенное на земле, и в первой же пробе его одним ударом был сметен громадный город, жители которого, ничего не подозревающие, оказались как бы в жерле вулкана, они исчезали, испепелялись, гибли от невидимых беспощадных, лучей; что вслед за этой пробой начались пробы другие, оружие совершенствовалось; те, кому война была выгодна, необходима, продолжали готовиться к ней, а те, кто хотел войну остановить, были вынуждены копить оружие для защиты, — он не поверит этому.
Степе покажут фотографии, дадут прочесть книги, объяснят, почему это было; он увидит могилы убитых, зловещие тени на оплавленных камнях — и все равно не поверит, что так было.
Ибо трудно будет в это поверить.
Ночь все густела, наливалась темнотой, хотя луна, бледнея и словно покрываясь инеем, поднималась все выше и выше и прояснели низкие осенние звезды.
Свет от костра как будто сжался, он очерчивал неровный кружок, в котором, прислонясь друг к дружке, сидели Алешка со Степой и спал, подрыгивая ногами, смешной цыганенок. В этот круг почти не проникали ночные звуки, шорохи; находясь в нем, нельзя было увидеть, что делается в ночи.
А ночь жила, полная движенья, ни на секунду не прерывалась тайная работа на земле, в воздухе и воде; совершались незримые превращения, изменялся мир в своем вечном потоке от прошлого к будущему…
В этот час низко над рекой, почти касаясь крыльями ивняка, пролетали в одиночку кургузые коростели; они летели на юг только ночами, скрытно; среди них были молодые, родившиеся в этом году; не зная дороги, угадывая направление по звездам, они отправлялись в свой трудный путь, как и миллионы других птиц, чтобы выжить и вернуться сюда весной.
Пользуясь скупым последним теплом, дышали в ночи жилистые крепкие листья подорожников, кустики лесной земляники, сложенные веером манжетки, мохнатые, в белых пятнышках медуницы, ломкие, полные белого сока одуванчики; они зелеными уйдут под снег, переждут зиму и вновь поднимутся к солнцу — травы будущей весны.
Без ветра, сама собой осыпалась, текла с ветвей подсохшая листва; с легким щелчком отрывался черешок, и под ним, в углублении, показывалась новая почка, еще плоская, туго спеленатая, но уже вдохнувшая первый глоток воздуха.
Неисчислимое, как звезды, множество семян расселялось в эти минуты по земле; набухая, семена ввинчивались в липкую сырую почву, опускались на вертящихся парашютиках, плыли по воде, летели, прилипнув к птичьим крыльям и лапкам, — и в каждом семени, даже крохотном, даже невидимом для глаза, были заключены целые поколения будущих живых существ.
— Объясните-ка мне, что это за бивак? — внезапно прозвучал в темноте голос.
Алешка со Степкой вздрогнули и обернулись. Освещенная снизу красным пламенем, стояла возле них седая полная женщина с портфелем. В ее выпуклых очках отражался огонь костра — в каждом стеклышке по пляшущему язычку.
— Антон Тимофеич! — крикнула женщина. — Подите сюда.
Из тьмы возникла вторая фигура — старик в брезентовой скрежещущей накидке. Под мышкой у старика торчало кнутовище.
— Полюбуйтесь, где они разложили костер! Рядом сено. Доски. Бревна. Вы что — ненормальные?
— Пассажиры, наверно, — сказал старик. — С пристани.
— Вы что, одни? Без взрослых? — спросила женщина, нацелив на Алешку пламенеющие очки.
— Одни, — робко отозвался Алешка и встал, как перед учительницей.
— Почему?
В другое время Алешка и не подумал бы отвечать ей. Уж если бы очень прицепилась, он бы произнес свой пароль — авось помогло бы. Но сегодня, после всех событий, после всех страхов, после этой ночевки под открытым небом, Алешка послушно ответил женщине, и фамилия отца не прозвучала в его ответе. Может, растерявшись, он забыл о ней, может, засомневался, известна ли женщине эта фамилия? Все-таки их занесло далеко от поселка, и тут могут не все знать отца; вот, например, не знает же цыганенок…
Алешка честно объяснил, как они сели не на тот буксир, как испугались и сошли в Бежицах, ничего не сказав капитану. Только про деньги и билеты Алешка умолчал.
— Значит, вы вдвоем с братом, — определила женщина. — А это кто спит?
— Это цыган, — сообщил Степа с почтением в голосе. — Он кочует. И завтра будет дальше кочевать.
— Он так сам отрекомендовался?
— Ага.
— Антон Тимофеич, взгляните-ка! — сказала женщина. — Как будто знакомый цыган, а?
Старик нагнулся и потыкал кнутовищем в резиновую кеду.
— Бухгалтерский Пашка?
— Ну конечно. Он самый.
— Ах, шантрапа, куда стреканул! — изумился старик. — Опять!
— Паша! — строго позвала женщина.
Цыганенок открыл глаза и вновь быстро зажмурился. Белые его кеды замерли, прижавшись поближе к телу.
— Паша!
— Ну, чего пристали? — тоненько заныл цыганенок, не открывая глаз. — Чего вам надо?
— Отец его по всей деревне разыскивает, мать на себе волосы рвет! — сердито начала женщина. — А он, видите ли…
— Никто там не рвет! — заныл цыганенок. — Я их предупреждал, что все равно убегу!
— Безобразник! Как не совестно!..
— Это им пускай будет совестно! — гневно сказал цыганенок и сел. — Всю мою жизнь заели!
Очки у женщины отчего-то затряслись, замигали.
— Антон Тимофеич, — кудахчущим голосом произнесла она, — отвезите их всех в деревню. Тут недалеко, я пешком доберусь. Цыгана сдайте на руки матери, а этих путешественников — ко мне домой. Завтра придумаем, как быть.
— Все равно не буду! — закричал Пашка угрожающе.
— Держите его крепче, Антон Тимофеич. А ты, юноша, сообщи-ка свой адрес. Я на пристани телеграмму отправлю, чтоб родные ваши с ума не сходили…
Алешка назвал городской адрес, женщина, наклонясь к огню, записала его на каком-то бланке с печатью и ушла, сверкнув на прощание очками.
— Ну, подымайся, кочевники! — недовольно сказал Антон Тимофеич.
«Тру-ру-ру… — бурчало в животе у лошади. — Тру-ру-ру…» Тарахтели колеса по невидимым камням, щелкали невидимые копыта, погромыхивала, как жестяная, накидка на плечах Антона Тимофеича. На белом полотне дороги виднелась только голова лошади с угольно-черными ушами; в такт размеренному топоту она качалась, качалась…
Повозка, в которую их посадил Антон Тимофеич, была диковинная, Алешка еще не встречал таких: над парою колес укреплен высокий кузов, сплетенный из прутьев, будто корзина. Вероятно, повозка была состроена для двоих, но теперь, когда в нее втиснулись четверо, приходилось опасаться: того и гляди кувырнешься за бортик. И все-таки хорошо было ехать, зная, что впереди ждет тебя человеческое жилье, тепло, ночлег…
— Из-за тебя, сопляка, — говорил Пашке Антон Тимофеич, — докторша пешком к больному пошла. Ты это сознаешь? И я лишний рейс делаю!
— Никто не просил! — огрызался Пашка.
— Взял моду из дому бегать…
— Все равно не буду среди баб жить!
— Бабой сваи заколачивают. А у тебя в семье — женщины. Слабый пол.
— Хэ! Вы не знаете, какой это слабый!
— То на стройки бегал… На Братскую ГЭС, что ли? То, понимаешь, кочевать направился… — Антон Тимофеич, громыхнув накидкой, ткнул Пашку под бок. — Я чую, откуда ветер подул. Цыгане к нам в колхоз вступили. Восемнадцать душ. Вот он и заразился новой модой… А того не понимает, что и цыган-то нынче перековался, сидячим стал.
— У цыган стольких баб нету! — закричал Пашка.
— Погоди, бабы тебе всыплют. Женщины то есть.
Посмеиваясь, Алешка слушал эти разговоры; внутреннее напряжение понемногу исчезало в нем, он успокаивался, после тревог и волнений наступало какое-то расслабленное полузабытье. От лошади, от накидки Антона Тимофеича пахло дегтем, навозом, кислой овчиной, вздымалась и опадала белая дорога, скрипел плетеный кузов, однообразно, размеренно пощелкивали копыта, плыли на обочинах мокрые кусты, — плыл туман, луна катилась над лесом, пронизывая редкие волокнистые облака и не отставая от повозки. Лишь иногда, минутами, как порыв холодного ветра, что-то тревожное возвращалось к Алешке — безотчетно, смутно, зыбко… Ему чудилось, что он забыл сделать сегодня какое-то важное, необходимое дело, что он опаздывает куда-то… Но слышался рядом голос Антона Тимофеича, дергалась повозка, голова Степы, сидевшего впереди, мягко толкалась Алешке в грудь — и вновь приятное забытье охватывало его. Он вздыхал, удобней устраивался на сиденье, бездумно смотрел, как течет под колеса мерцающая дорога, как мерно кланяется лошадиная голова с настороженными ушами — одно ухо вперед повернуто, другое — назад… «Тру-ру-ру! — бурчало у лошади в животе. — Тру-ру-ру!..» Степа спросил сонно: «Чего это она?» — «Кто?» — «Да лошадь-то…» Антон Тимофеич ответил: «Это в ней реакция происходит. К старости вроде ракеты действует…»