Понял Стефан: жить можно, если не лениться.
Правда, иногда бывает стыдновато перед теми же деревенскими бабами. Помогает он им чем может, а в глаза посмотреть не осмелится. Кажется, что в тех глазах, в невеселых взглядах — и осуждение, и зависть. Как же так: их мужья воюют, некоторые вообще сложили голову, а здоровый мужик Стефан Бездетный преспокойненько живет себе у вдовой женщины, вдали от войны и смертей. Что, безглазых не берут туда? А где он глаз потерял? В заключении. Может, специально туда попал, специально сделал себе порчу.
Было это не так, по своей дурости угодил Стефан в тюрьму, по случайности глаз потерял, да только кое-кто, поди, иначе думает. Но не пойдешь ведь перед каждым оправдываться, каждому доказывать, что не трус ты никакой, что сам не раз просился на фронт. И ему, может, сейчас, в тылу, среди женщин и стариков, в сто раз тяжелее, чем если б был он на фронте. Вот и ищет успокоения в работе.
Одно смущает Стефана: эти самые женщины, старики да и многие подростки в колхозе с утра до ночи пропадают, но за свои трудодни ничего не получают. А он, Стефан, редко приходит домой с пустыми руками.
Можно жить, если б душа не болела…
Сидел Стефан на завалинке в минуту вечернего отдыха, думал.
Сновали у хаты ласточки, свистел возле скворечника в саду скворец. Пахло распускавшейся листвой. Хорошо в природе, просыпается все вокруг, радуется долгожданному теплу.
Только человек, это разумное существо, вечно чем-то недоволен.
Вышла на крыльцо Ульяна — цедить козье молоко.
Стефан посмотрел в ее сторону.
— Уль, — обратился он к ней, — что про меня в деревне говорят?
Ульяна перелила молоко из кастрюльки в махотку и накрыла ее марлей. Подошла к Стефану, села рядом.
— А что, Стёж, про тебя говорить? Благодарят за помощь, услуги. Удивляются, что не пьешь — как переродился.
— И все?
— Все.
— А не попрекают, что я в колхозе не работаю?
Ульяна опустила взгляд. Вздохнула.
— Был однажды такой разговор, на бригаде. Нюська Рюмшина его затеяла. Да на нее бабы так зашикали, что она враз замолкла. Мол, Стефана о чем ни попросишь, никогда не откажет, вся мужицкая работа в Ивановке на его плечи легла. А я, Стёж, хочешь обижайся, хочешь нет, согласна с Нюськой. Живешь в колхозе, а как единоличник. Да и у кого живешь? У председательши. Выходит, с моего благословения… И стыдно мне, Стёж, по совести сказать, перед бабами, хоть они и за тебя.
— Я, Уль, почему и затеял этот разговор. Мне и самому стыдно. Так что с завтрева считай меня колхозником. — Усмехнулся. — Готовь должность.
— Спасибо, Стёж, что не осерчал на мои слова. А должность тебе такая: за старшего, куда пошлют. Завтра надо подковать лошадь, Волну, — расковалась. Сможешь? Потом проверить бороны — все ли исправны. И — чтоб не забыла — вставишь быку в ноздри кольцо — колоться, вражина, начал. Коровник надо подправить — обещают вернуть нам часть эвакуированного скота…
Ульяна говорила, загибая на руках пальцы, Стефан слушал. И было у них на душе сейчас легко и радостно, как, может, у щебетавших ласточек или у веселого скворца.
Сразу после майских праздников газеты сообщили о третьем Государственном военном займе. Для проведения разъяснительной работы в колхоз «Хлебороб» деревни Ивановка был направлен начальник станции Клинцы Долбиков. «Направлен», — это официально. На самом же деле Долбикову никуда направляться не нужно было: он с рождения жил в Ивановке, знал всех и вся, и о нем все и всё знали. Потому в райкоме решили: Долбикову работать будет легко, и общественная нагрузка никак не отразится на его служебных делах.
Вместе с уполномоченной райфинотдела Зотовой и председателем сельсовета Ховалкиной Долбикову предстояло участвовать в важной государственной кампании.
Инструктивное указание было таково: помнить, что заем — сугубо добровольное дело; размер займа должен исходить от доходов семьи; напоминать лозунг займа — внести в фонд Красной Армии трех-четырехнедельный заработок.
Долбиков со своими спутницами обходили дворы в предвечернее время, когда люди уже вернулись с колхозной работы и занимались своим хозяйством.
Начали с того конца деревни, где проживал Долбиков. Крайняя хата — Заугольниковых. Трое сирот: старшей сестре Шуре семнадцать лет, братьям-близнецам — по двенадцать.
Зашли. Поздоровались. Братья сидели за голым столом и жадно ели пареные бураки — только что вернулись из школы. Шура чинила мальчишечью рубашку. Она скомандовала братьям уйти со своими бураками за перегородку.
— Как, Шура, живете? — усаживаясь на широкую длинную лавку, участливо спросил Долбиков.
— Хорошо живем, — не задумываясь, ответила Шура, — Вот пенсию за отца нынче получили.
— Сколько?
— Семьдесят два рубля.
— О-о, нормально.
— Кстати, — вступила в разговор Зотова, — в, этом месяце районо выделяет одежду и обувь осиротевшим детям.
— Нам, может, помощи и не надо, — сказала на это Шура. — Может, есть более нуждающиеся?
Долбиков достал из кармана пиджака засаленную записную книжку. Спросил:
— Ты знаешь, Шура, зачем мы пришли?
— Знаю. Уговаривать, чтоб ребят в детдом отдала. Не уговаривайте: не отдам. Выращу одна, я ведь вполне взрослая. У меня, знаете, сколько трудодней уже? Шестьдесят семь! Это за зиму и весну, когда работы особой нету. А за лето еще поднажму. Так что прокормлю ребят, не беспокойтесь.
Зотова переглянулась с председателем сельсовета Ховалкиной, обе почувствовали неловкость. Ховалкина, сидевшая рядом с Долбиковым, шепнула ему в ухо:
— Давайте уйдем… Сироты все-таки…
— С твоей мягкостью нам план не выполнить, — ответил Долбиков и снова обратился к Шуре: — Ты слышала о новой займе?
— Слышала, как не слышать.
— Вот мы пришли подписывать.
— Тьфу, а я струсила: думала — уговаривать насчет ребят. Сколько с нас нужно?
— Дело добровольное, — сказала Зотова.
— Ориентируем на пятьсот рублей, — постучал по столу пальцами начальник станции.
— Товарищ Долбиков! — возмутилась Ховалкина.
— А чего? — недоумевала Шура. — Согласна на пятьсот, раз так надо. Пенсия ведь нам идет — вот и расплатимся.
— А что самим останется? — по-матерински прикрикнула на нее Ховалкина. — Одежду-обувку мальчишкам, да и себе, на что будешь покупать? Думай хоть, что говоришь!
— Хлеба в колхозе заработаю, продам…
— Заработаешь, — криво усмехнулась Ховалкина. — Оформляйте, — обратилась она к Зотовой, — заем на сто рублей.
— На двести, — вставил Долбиков.
— На сто!
— Я тоже такого же мнения, — поддержала Ховалкину Зотова.
Долбиков махнул на них рукой:
— Сердобольные. Погляжу я на вас, как вы будете выглядеть, когда отчитываться станем.
Шура при этом наивно моргала глазами.
— Можно б и на двести, жалко, что ли?
После Заугольниковых комиссия направилась к Анисиму Горбатому, покалеченному еще в детстве неказистому мужику, отцу девяти детей. Анисим всю жизнь пастушил, готовился он и к новому сезону. Правда, деревенского схода, на котором утверждаются пастух и договор с ним, еще не было, но он должен состояться вот-вот, на днях, и Анисим готовился к нему. Как? А подбивал стариков, чтоб они словечко замолвили, когда размер оплаты будут обговаривать: пусть-де останется он довоенным. Анисим в свою очередь обещал старикам магарыч.
Когда комиссия зашла в тесную низкую хату, Анисим сидел на конике и плел кнут. Разглядев гостей, он зычным голосом вытурил детей на улицу. А жене сказал:
— Иди корову напои.
Долбиков решил действовать без предисловий, в открытую.
— Мы к тебе, Анисим Гаврилович, по поводу займа.
— Догадался, — щурясь от самокрутки, сказал Анисим. — И сколько предлагаешь?
— Пятьсот.
— О-о, да ты… — прости, господи, — ошалел? Где я их возьму?
— Заработаешь. Ты за пастьбу не только картошку да зерно берешь, но и по десятке.
— Это ведь за полгода пастьбы. А коров в деревне сейчас сколько? Аж семнадцать штук! Вот сто семьдесят рублей и заработаю. А мне своих санапалов нужно кормить.
— Зачем ты их столько настрогал?
Анисим замялся. Даже смутился, весь сжался.
— Н-не знаю… Но больше не буду.
Долбиков расхаживал по хате, заложив за спину покалеченную руку. Почувствовав власть, он спросил суровым голосом:
— Значит, на пятьсот не согласен?
— Не согласен. На пятьдесят можно.
— Хорошо. Тогда поговорим по-другому.
Долбиков подошел к лежанке, под которой в большой плетеной корзине сидела на яйцах гусыня.
— Кыш, ну-ка, слазь, — начал сгонять ее Долбиков.
Гусыня шипела, не хотела покидать гнездо. Он изловчился, схватил гусыню за шею.
— Ну-ка, слазь!
— Не трожь ее, — закричал Анисим, — яйца застудишь!