— И у нас так будет, мамо? И нам землю дадут?
— Молчи, молчи, — шептала она. — Дай, матерь божья!
Сколько лет прошло, да еще и мал я был в ту пору, но и поныне перед моими глазами дорога, белая от летнего зноя. С полонины, где пасем мы с Горулей скот, видно, как стремительно низвергается она с перевала, будто узкая водопадная струя, и начинает петлять по зеленогорью над крутизною все ниже и ниже, пока вдруг не очутится у реки и побежит с ней рядом к сливающемуся с небом дымчатому простору. Я знаю: там равнина, Тисса, Дунай, — но кажется, что там конец земли.
Горная дорога, а на дороге люди. Их было много. Они ехали на повозках, шли группами пешком. Австрийцы, русины, венгры, в зеленоватых шинелях, в мягких каскетках со споротыми кокардами, взамен которых у многих трепыхались алые лоскутки.
Это после Брестского мира возвращались в родные края военнопленные.
К ним навстречу выходили из сел. Даже мне Горуля несколько раз разрешал спускаться с полонины, а сам он днями пропадал у дороги, надеясь встретить среди возвращающихся кого-либо из знакомых,
— Здорово, браты!
— Доброго здоровья!
— Откуда путь?
— А из самой, — отзывался не без важности кто-либо из идущих.
Пояснять не нужно было. Его мгновенно окружали и нетерпеливо, в несколько голосов:
— Ну, как там?
— Там теперь вольно! — отвечал военнопленный, вытирая рукавом заросшее, мокрое от пота лицо. — Панам конец, а земля с фабриками — народу!
В который раз слышали уже все это и не могли поверить.
— Земля народу… А часом то не брехня, человече?
— Какая брехня! — сердито выкрикивал военнопленный. Он стягивал с головы каскетку и, отвернув подкладку, недовольно ворча, извлекал потертую на многочисленных сгибах газету. — А ну, кто грамотный? Бери, читай! Только смотри, побережливей, еще до дому далеко идти.
И мне довелось однажды взять в руки такой стертый, просвечивающий лист, потому что других грамотных в толпе не оказалось.
Читал я, как требовали, громко, но плохо, с трудом разбирая мелкие буквы, и волновался. А люди слушали с удивительным терпением, серьезно и прощали мне плохое чтение.
Это была газета «Правда» с докладами Ленина о мире и земле.
Когда я кончил читать, стоявший рядом со мной крепкий, жилистый дед взял из моих рук газету, повертел ее со всех сторон и обратился к соседу:
— Как думаете, куме, и нам бы такое дуже подошло?
— И не говорите, — соглашался сосед, — как на нас сшито! Послал бы и нам бог!
— Бог не пошлет, — усмехнулся военнопленный, пряча газету. — Сами добудем! Я видел, как это делается.
И пошел дальше.
А за ним шли другие — венгры, австрийцы — и тоже несли в родные края русские газеты и листовки.
— Слухай, друже, — просили кого-нибудь из них селяне, — оставь листок нам. Тут же по-нашему напечатано, не поймут у вас. Разумеешь? По-нашему напечатано.
— По-нашему, по-нашему, — раздельно повторяли те, — по-нашему.
И листовок не оставляли.
Слово, услышанное в те дни на дорогах, не забывалось и не остывало. Бережно уносили его люди с собой, и не давало оно им спать по ночам:
«Вот бы и нам добре как в России…»
Вместе с пленными, покинув окопы, возвращались солдаты, положив на плечо винтовки. Высланные на перевалы и перекрестки жандармы пытались обезоружить солдат, но солдаты разоружали жандармские заставы, наделяя отнятыми карабинами верховинцев.
На станциях железных дорог, в корчмах и сельских управах рвали в клочья засиженные мухами портреты императора Франца, сбивали прикладами цесарские гербы и на глазах у перепуганных до смерти нотарей жгли долговые кабальные расписки, штрафные и податные акты.
Спасая положение, власти бросили в горы усиленные пулеметами новые жандармские части. Тогда фронтовики и военнопленные стали сходить с больших дорог и пробираться дальше через полонины и леса пастушьими тропами.
С группой человек в шесть столкнулся я в лесу под полониной. Горуля послал меня в село за солью, и я возвращался назад, неся полный мешочек.
Шестеро вышли с боковой тропы и остановились. Остановился и я, глядя на незнакомых вооруженных людей.
— Гей, хлопчику! — крикнул издали коренастый чернобородый солдат. — Далеко до Быстрого?
— Далеко.
— А ближе дороги не будет?
— Нема ближе, — помотал я головой, не сводя глаз с чернобородого солдата. Что-то знакомое почудилось мне в нем, в его лице и голосе, и, вдруг припомнив, я уже безбоязненно подошел к нему.
— А я вас знаю!
— Откуда?
— Вы, пане, учитель из Быстрого.
— Верно! — обрадованно подтвердил солдат. — И учителем пришлось быть. А ты чей?
— Белинцевой Марии Иван, из Студеницы.
На лбу Куртинца собрались складки. Он припоминал.
— Учился у меня?
— Ни, пане, — ответил я, — мы с мамой до вас приходили. Наказали осенью прийти, а осенью вас на войну угнали.
— Помню, помню, — весело проговорил Куртинец. — Доброго здоровья, Белинец Иван, — и протянул мне руку. — Значит, далеко до Быстрого? Я с этой стороны ни разу еще туда не ходил.
— Не так чтоб очень далеко, — пожалел я Куртинца, — а вы не ходите туда, пане. Старый ваш третий год как помер, а жинка с хлопчиком на низ переехали, кажут — аж за Мукачево.
Лицо Куртинца помрачнело. С минуту он стоял задумавшись, потирая заросшую щеку.
— Когда уехали?
— Старόго похоронили, потом мало еще пожили, а потом и уехали, — ответил я.
— А Горулю Илька ты не знаешь? — спросил Куртинец после паузы.
— Знаю, пане! Як же мне не знать Горулю? Пойдемте, я вас проведу к нему на полонину.
…Они долго стояли, обнявшись, перед колыбой [14], трясли друг друга за плечи, и мне было смешно, что это делают взрослые люди, да еще такие, как Горуля и бывший учитель из Быстрого.
Собрались пастухи. Пришедшие солдаты поснимали свои измятые ранцы и оружие, а Горуля с Куртинцем все еще стояли обнявшись.
— Из плена?
— Не то слово, Илько.
— С воли, значит?
— Пожалуй, так верней.
Они вошли в колыбу. Я пробрался следом за ними и притаился в углу. Куртинец опустился на подстилку из душистого сена и стал расшнуровывать тяжелые солдатские башмаки. Горуля на корточках сидел у стенки и не сводил глаз с Куртинца.
— Я уже кого не спрашивал про вас! — говорил Горуля. — И к дороге ходил глядеть и людям наказывал, чтобы узнавали. — Он хотел еще что-то сказать, но нахмурился и спросил: — В Быстром еще не были?
Руки Куртинца, разматывающие запыленные обмотки, дрогнули.
— Что там стряслось с моими? — спросил он.
— Старый помер…
— Это я уже знаю… А почему уехала жинка?
Горуля приподнялся было и опять уселся на корточках.
— Староста, пес, выжил. А хату с торгов продали.
— Это по какому закону? — удивленно и негодуя спросил Куртинец.
Горуля усмехнулся.
— Как надо человека со свету сжить, так и закон найдется. Бумаги, пес, представил, что старый податки не уплатил. Долг выходит.
— А был ли долг? — все больше мрачнея, спросил Куртинец.
— Люди так говорили, что не было, — пожал плечами Горуля. — Так ведь одно дело — люди, а другое — староста с печаткой.
Помолчали.
— А Мария моя с Олексой где сейчас? — спросил Куртинец. — Хлопчик вот сказал, что под Мукачевом?
— Под Мукачевом, — подтвердил Горуля, — и пана я того знаю, у кого она в наймах, и хлопчика вашего в зиму видел…
Лицо Куртинца прояснилось.
— Большой?
— Большой уже, только… — Горуля замялся, — слабый хлопчик, Михайле.
— Что так? — встревожился Куртинец.
— Хворает часто, в чем душа держится — не знаю. — Словно пожалев, что об этом заговорил, Горуля стал утешать помрачневшего Куртинца: — Подожди печалиться, даст боже и выправится хлопчик.
Наступила пауза.
— Ну, а Марии моей как у того пана? — наконец спросил Куртинец.
— Ничего не говорила, — пожал плечами Горуля. — Ох! Связал бы я панов всех одной мотузкой [15] и…
Мне очень хотелось знать, что сделал бы Горуля с панами, но он не досказал, а только с такой силой опустил кулак на колено, что сам поморщился от боли.
— Совсем ты злой стал, — сказал Куртинец.
— Разве я один? — вскинул глаза Горуля. — Война и недоля до того людей повысушили, что люди как тот лес в засуху: бросишь уголечек — весь займется…
— Значит, и у нас время подошло, — произнес Куртинец. — В добрый час. Пусть горит ясно да крепко!
Полдня Куртинец пробыл на полонине с пастухами. Потом он и Горуля спустились к лесорубам и вернулись поздно ночью.
Сквозь дрему я слышал, как, сидя у костра, Куртинец говорил что-то Горуле, упоминая железную дорогу, Мукачево, имена незнакомых мне людей. Затем, когда они замолчали, Горуля подошел к тому месту, где я лежал, и, склонившись надо мной, спросил: