Недалеко треснул лед.
— Слышишь? — пригибаясь, таинственно спрашивает Петр.
— Слышу.
— А знаешь, что это?
— Нет.
— Это щука хвостом лед разбивает.
— Значит у нее такой крепкий хвост?
— Как железо! Это сейчас небольшая ударила, а то, бывает, как махнет, так и выбьет полынью, а из нее вот такой хвостище выглядывает. Иногда, если повезет, рыбак выхватывает щуку за хвост на берег.
Мы прислушиваемся к реке, и она снова затрещала за ивняками. Там тоже ударила хвостом небольшая щука, потому что прорубь не пробила.
Веселые и забрызганные грязью, входим в лес. По нему сейчас в кронах и низами гуляют шумы. Это, видать, ожидая весну, шумит душа леса. Хоть я и очень люблю лес, но боюсь его души, она, если рассердится, то заведет тебя в такие дебри, где люди не ходят, где топор не гуляет.
А еще я люблю, когда из леса неожиданно вынырнет избушка, заскрипят воротца, побегут стежки в сад и к пасеке. И люблю, когда березовый сок капает с желобка, он так хорошо выстукивает: «тьоп-тьоп», что непременно повернешь к нему и присядешь на корточках. Также люблю наткнуться на лесной родник и смотреть, как он коловоротом выкручивается из глубины. И люблю, когда грибы, обнявшись как братья, собирают на свои шапки росу, и люблю осенью по колено ходить в листьях, когда так хорошо краснеет калина и пахнут опята.
Я охватываю обеими руками березу, прижимаясь ухом к ней, но она молчит, потому что еще не оттаял под корой сок, еще мертво в лесу. На вершине береста отозвалась сойка. Мы посмотрели на ее блестящие зеркальца, а Петр спросил:
— Знаешь, почему сойка никак не может долететь в теплые края?
— Почему?
— Потому что у нее в голове нет одной клепки: пролетит день, а потом непременно хочет узнать, сколько же она отмахала верст, — и летит назад.
— Гм, — удивляюсь я и прислушиваюсь к песенке, которую сойка бессовестно украла у какой-то птички. Сойка коварная птица: она мастер уничтожать мелких птиц и их же голосом веселит себя.
— Заяц! Заяц! — кричит Петр и бросается бежать в овраг. Между деревьями, не слишком опасаясь нас, проскакивает исхудавший за зиму ушастик и исчезает в подлеске.
— Вот бы ружье было! — сожалеет Петр. А я ничуть не жалею, потому что очень не люблю, когда домой возвращаются охотники, а на их поясах покачивается окровавленная дичь. Чем этот бедный заяц провинился перед зверьми, птицами и людьми?
Вдруг я наклоняюсь к кружочку ноздреватого снега, что зеленоватым воротничком охватил молоденький бересклет. Что-то, как пальцем, пробило снег, я разгребаю его и вижу нежную, еще зачехленную головку подснежника. Это он отхукал дырочки в снегу и потянулся к солнцу.
Значит, уже не мертвый лес, потому что лебеди принесли на своих крыльях весну и жизнь!
Дед говорит, что из меня что-то будет, бабушка охотно с ним соглашается, а мать — когда как; чаще она покачивает головой и говорит совсем не то, что усмехалось бы мне:
— Может, из него и будет какой-то толк, если бестолочь оттуда выйдет, — и пальцем показывала на то самое место, на которое при случае и теперь некоторым показывают.
Но бестолочь «оттуда» не очень спешит выходить, ей, видно, понравилась моя «макитра», в которую почему-то попали не ровные, а крученные мозги. Взрослые начисто все видят, что есть и чего нет в голове мальчика. И теперь в моих мозгах крепко хозяйничает бестолочь. И не подумайте, что я такой упрямый или какой-то баламут. Я не очень морщусь, когда надо что-то делать, охотно помогаю дедушке, пасу нашу вредную лошадь, рублю дрова, охотно точу тяпки, люблю с мамой что-то сажать или расстилать по весенней воде и зелье полотно, без охоты, а все-таки понемногу тюкаю тяпкой на огороде и не считаю себя ленивым.
Но есть у меня, если послушать одних, слабость, а когда поверить другим — глупость; именно она и доставляет наибольших хлопот и бед. Как-то я быстро, самостоятельно научился читать, и в свои девять лет уже немало проглотил добра и хлама, которого еще не успели докурить в моем селе. Читал я «Кобзаря» и «Ниву», сказки и какие-то без начала и конца романы, «Заднепровскую ведьму, или Черный ворон и окровавленная рука» и «Три дамы и червовый валет», а также различные, книги, изданные петлюровцами, «сечевыми стрелками» и Красной Армией. И уже тогда мне одни слова сияли, как звезды, а другие туманили голову.
В какой-то потрепанной книжке я, например, вычитал, как стал превращаться в дикаря один человек, покинувший город. Я надеялся, что дальше пойдут приключения подобные приключениям Робинзона Крузо, но следующие страницы глубоко ранили мое сердце: крайним пределом одичания оказалось жительство того горожанина в степях, там он начал пахать, засевать землю и даже мазать свои сапоги дегтем.
Тогда я не знал, чем еще, кроме дегтя, можно смазывать обувь. Я знал только, что обувь — это уже роскошь: в ту пору разрухи кожевники за ремень сдирали шкуру, и хорошие сапоги обходились в двадцать — двадцать пять пудов пашни. А пахота, особенно весенняя, считалась святым делом.
Я помню, как торжественно провожали в поле пахарей с ранним плугом. Когда же они возвращались вечером домой, их встречали стар и мал. А какая была радость, когда пахарь вынимал тебе из сумки кусок зачерствевшего хлеба и говорил, что он от зайца. Это был лучший хлеб моего детства! А разве не праздником становился тот день, когда ты сам касался чапыг и проводил свою первую борозду? И до сих пор из глубины лет отзывается голос моего отца, который в одно хмурое утро поставил меня, малого, радостного и взволнованного, к плугу, а сам стал возле лошадей. Дома он о нашей работе говорил как о чем-то героическом: «Облака идут на нас, громы обваливаются над нами, молнии падают перед нами и за нами, а мы себе пашем и пашем поле».
Из щедривок, которые зимой пелись под окнами добрых людей, я знал, что за плугом даже сам бог ходил, а богоматерь носила есть пахарям. Поэтому до сих пор, когда я в поле вижу абрис женщины, несущей обед уже не оратаю, а трактористу или комбайнеру, в моей душе трепетно сходятся утренние легенды прошлого с сегодняшним днем…
А это книжное пренебрежение к крестьянину и его кровной работе породило во мне первое отвращение к спеси, где бы ни скалила она свои клыки: или из житейской повседневности, или из книги, потому что в книжке взлелеянное слово должно быть настоящим праздником души и мысли. Я мало тогда встречался с сокровищами человеческого духа, но грех было бы порицать те времена — они были по-своему прекрасные…
Мать, когда я, забыв все на свете, припадал к раздобытым книгам, не раз кричала на меня:
— Святой дух с нами! И что это за мальчишка! Опять припал к чему-то, как заговоренный. Но вспомни и опомнись наконец, ибо вот тут сейчас все полетит в печь!
Правда, в печь она так и не бросила ни одной книги, но постоянно пасла меня глазами, опасаясь, чтобы чтение не навредило ее ребенку.
— Мама, и что там только может навредить?
— Что?.. А откуда я знаю?
— Так зачем же такое говорите?
— Потому что люди говорят… Вот прочитал один умник совершенно всю Библию и лишился того, что имел в черепке, — показывая пальцем на лоб, пугает меня священным писанием.
— Я библию не читаю.
— У тебя, ветреника, смотри, хватит ума и к ней дорваться.
Я знал, когда речь переходила на ум, то лучше молчать…
Днем, даже зимой, я еще мог кое-как хитрить, но вечером дело мое было гиблым: мать, крикнув в сотый раз на оглашенного читателя, задувала светильник, и я уже в темноте вынужден был додумывать о каком-то князе или графе: поразит ли его «роковая пуля», или «стрела Купидона».
Из-за этого плохого, бензином заправленного светильника, что все время пыхтел и угрожал взорваться, я больше всего сетовал на мать, а дальше додумался перехитрить ее. Когда в доме все, кроме сверчка, засыпали, я на цыпочках подходил к печи, вытаскивал из ее челюстей уголек, раздувал огонек, засвечивал ночник и забирался с ним на печь. Здесь я его так пристраивал в закуток, чтобы свет не падал в комнату. И вот теперь ко мне начинали стекаться цари и князья, запорожцы и стрельцы, черти и ведьмы.
Тогда еще по селам и вокруг них жила всякая нечистая сила, она, как могла, издевалась над хлеборобом, его скотинкой и посевами. И когда кто-то ловил черта или ведьму — тоже не щадила их. Ведьме, как правило, отрубали руку, чтобы она не выдаивала коров, а черта чаще всего запрягали в плуг, и он пахал, пока не отбрасывал копыта.
Больше всех в нашем селе приходилось воевать с нечистой силой дядьке Николаю. Где он только ни ловил ее. И в дымаре, где черт встречался со своей сажей разрисованной любовницей-ведьмой, и в кладовке, где бессовестный бес лакомился салом, и в вершах, куда забирался черт на халяву жрать рыбу, и под мостиком, и в дуплистых ивах, и в колодцах, и в тех мерках-соломенниках, которыми беспятый намеряет воробьев на ужин.