Когда они вышли из ворот кладбища, в окнах зажглись огни. Савина тревожило, как довезет он до дому своего спутника, но Лунин сразу остановил такси.
— Изредка я могу позволить себе такой кутеж, — сказал он, чуть подтолкнув Савина плечом к дверце.
Три экземпляра савинского труда, сшитые при помощи дырокола и заключенные в папки, лежали возле зачехленной машинки. В них была убедительность, заставившая Савина поверить, что на сей раз дело пахнет типографской краской. И еще ему подумалось, что столь любовное оформление реферата не могло возникнуть из равнодушия или, хуже того, неодобрения. Но он напрасно ждал оценки своей работы — Лунин заговорил об оплате, весьма умеренной, выразил готовность подождать, если Савин не при деньгах. Конечно, Савин гордо отверг это предложение.
Он заворачивал папки в газету, когда Лунин принялся расспрашивать его: откуда он родом, где рос, кто были его родители.
— Родиться на Орловщине, в деревне… С колыбели слышать самую чистую русскую речь!.. Господи боже мой!.. — восторгался Лунин. — Я рос в безъязычье. Мой отец считался купцом третьей гильдии, хотя в жизни ничем не торговал и шастал по белу свету, занимаясь чем придется. У него была одна цель — не сидеть дома. Тут я его понимаю. Мачеха, эстонская немка, с тяжелейшим, нудным характером могла уморить кого угодно. Мы жили в Петербурге, на Островах, кругом чухна и обрусевшие немцы. На каком языке все они говорили!.. Их воляпюком, как грязью, были забиты мои уши. Когда я пошел в гимназию, однокашники думали, что я иностранец. Сколько минуло лет, а я не могу отучиться говорить «всей» и «по первопутке». Я продирался к родному языку, как сквозь чащу, а вас поили им от рождения. Счастливец!.. Что такое литературный талант? Это экономия. По теории вероятности, обезьяна может создать «Душеньку», если будет биллионы биллионов лет складывать буквы. Бездарный, но не чуждый стихии языка писатель стоит много выше обезьяны. При громадной усидчивости, трудоотдаче он может дописаться до прозы, которая будет почти точной копией хорошей. Но его хватит не больше чем на одну-две книги. Просто не успеет — помрет. Талант находит кратчайший путь от переживания и мысли к словам. Но вся дивная работа таланта обесценивается, если нет настоящих слов, если писатель лишен языка. Тем не менее, — добавил он задумчиво, — существует, и весьма счастливо, множество одаренных безъязыких писателей… Но вы — орловец, вспоенный молоком такой речи! И вдруг — «реминисценции», «синкретизм»!..
Вот Савин и услышал оценку своего труда. Дался Лунину этот проклятый «синкретизм»! Неужели ничего больше не мог он сказать?
Горечь, оставшуюся после этого разговора, не усластил даже огромный успех реферата в институте…
Савин много думал о своем новом знакомце. Кто он — писатель, не воплотившийся в слове, или одухотворенная натура, обойденная тем самым даром экономии, который Лунин считал сутью таланта? И он обрек себя на затворничество, чтобы денным и нощным трудом сложить слова в подобие настоящей прозы. Или его загадка в чем-то совсем ином, или же просто нет никакой загадки? Интеллигентское кокетничанье мыслью и словом? Но последнее Савин отвергал — не логически, а всем своим нутром. Он чувствовал свою повязанность с Луниным, но было ли то странным, необъяснимым сходством между ними или же односторонней его, Савина, зависимостью от мира чужой души, он не мог понять. Савин чувствовал, что не нужен Лунину, хотя тот и рад ему. Даже не то чтобы вовсе не нужен, просто легко заменим в наученном одиночеству сердце. Заменим не обязательно на другого человека — на книгу, на размышление, на воробьев или голубей, на кладбищенское шествие, на воспоминание, на радость прикосновения к «мировому духу». А ему Лунин был нужен, но с обычной заторможенностью он не мог отважиться на какие-то усилия для продолжения знакомства. Савину казалось, что он должен предстать перед Луниным в обновлении: душевном, умственном или творческом, что он должен что-то принести ему, как дети несут взрослым в кулаке бабочку, красивый камешек, цветок, травинку или блестящую модную пуговицу, обнаруженную в песке. Но не было ни бабочки, ни цветка, ни даже обманчивой блестинки ложной ценности. Была вечная возня с собой, сизифовы потуги творчества и посылки от бабушки.
Но однажды Савину показалось, что к Лунину можно пойти запросто, с бутылкой коньяка, — подумаешь, что он, не может раз в жизни разориться на коньяк! Купить еще крабов и шоколаду «Золотой ярлык»!.. Но и в хмельном тумане он спохватывался, что это не способ общаться с Луниным. Душевные разговоры под бутылочку — не стихия Лунина. Ни под уютный чаек. Недаром же он ни разу не предложил Савину чая. У него, небось, и чашки-то лишней нету. Ему не хочется, чтоб малости быта отвлекали его от главного…
И все-таки Савин нашел предлог для визита, он решил перепечатать все свои беллетристические произведения: начало романа, рассказы…
Он явился без звонка, чтобы подчеркнуть деловой характер своего посещения, и попал не вовремя. У Лунина находилась клиентка — полная женщина с грубым мужским лицом и темными усиками. Штабс-капитан в юбке и коротком жеребковом жакете. Между ней и Луниным происходила какая-то склока, и Савин, извинившись, хотел захлопнуть дверь, но Лунин остановил его:
— Заходите, заходите, я сейчас освобожусь!.. — И, повернувшись к штабс-капитану, сказал хотя и вежливо, но с отчетливым металлом в голосе: — Платите пять рублей, голубушка, и освободим друг друга.
— Я сужусь не в первый раз, знаю, что почем, — тихим, быстрым и злым голосом отозвалась усатая тетка. — За такое заявление любая машинистка больше двух рублей не возьмет.
— Любая машинистка не станет вас редактировать.
— Поэтому я и даю трешницу! — еще злее сказала тетка.
— Повторяю, работа стоит пять рублей.
Савину стало не по себе. Неужели это тот Лунин, который предложил ему подождать с оплатой довольно большой работы. Его ледяной, неумолимый тон стоил откровенной злобы усатой сутяжницы. Как не совестно ему становиться с ней на одну доску! Господи, неужели для него так важны жалкие два рубля!
— Может, вы покажете мне ваш прейскурант? — ядовито сказала усатая.
— Я его помню наизусть, — холодно усмехнулся Лунин. — И если вас не устраивает, забирайте свое заявление. Перепечатывать его бессмысленно. Оно слишком глупо и в юридическом, и даже в житейском смысле. А зарабатывать на вашем невежестве я не желаю. На Арбате полно машинисток.
Щелкнула сумочка. Женщина положила на стол мятую пятерку. Жадным движением схватила листки.
— Не помни́те, — предупредил Лунин, смахнув пятерку в ящик стола.
Уже открыв дверь, женщина обернулась:
— Если будет еще инстанция, могу я к вам обратиться?
— С девяти до четырех. Ежедневно, кроме понедельника.
Савину даже жутковато стало — до того не окрашен интонацией был голос Лунина. Он ждал, что Лунин захочет как-то объяснить разыгравшуюся на его глазах неаппетитную сцену или хоть пошутит над собой, чтоб снять ощущение неловкости. Но Лунину и в голову не вспало что-либо объяснять, а тем более оправдываться. Это входило в систему его деловой жизни и никого не касалось, кроме него самого.
— Принесли работу? — сказал он своим обычным при встречах с Савиным радостным голосом.
Савин уже жалел, что затеял всю эту бодягу. Теперь он понимал, что сочинил для себя Лунина — современного Дон-Кихота, бессребреника, доброго советчика страждущих и томящихся, отвлеченного чудака. А этот бессребреник и чудак оказался весьма крутенек в делах, прижимист и даже жесток. Правда, баба была препротивная: завзятая склочница, сутяжница и пройдоха. Может, с ней так и следовало? Лунин переписал ей деловую бумагу и требовал ту плату, какую всегда брал. А почему он должен уступать этой выжиге?.. Да, все так, все правильно — для любого дюжинного человека, для любой машинистки, кроме этой, живущей на шестом этаже…
Разговора у них не получилось. Только условились о сроках, и Савин сразу заспешил домой. Лунин его не удерживал.
Их следующая встреча произошла недели через две, когда Савин пошел за готовой работой. Был конец апреля, и вся природа, сохранившая жизнь в камне города, готовилась к весеннему расцвету. Набухли и уже пустили зеленую стрелку почки, каждое обнажение почвы прикрылось слабой травкой. Вымытые, кое-где распахнутые окна отблескивали синью, на подоконниках толпились голуби, еще не начавшие своего грубого любовного бормотания.
И в комнате Лунина окно было приоткрыто и менее ощутим стойкий тленный дух. Экземпляры рукописи Савина, как и в первый раз, лежали на столе, заключенные в самодельные переплеты из скоросшивателей. Савину подумалось, что разговор опять не состоится, и в этом молчании весьма красноречиво скажется оценка Луниным его прозы. И тут он увидел две странички, лежавшие отдельно, и сразу по внешнему виду узнал свой рассказ, вернее зарисовку, а еще вернее, вопль под названием «Поросенок Кузя». Он намучился с этими полутора страничками, выражавшими чувство столь подлинное и пронзительное, что даже не понять было, отчего оно само не нашло для себя слов, и помнил их наизусть: