После этого Иван Африканович не мог жениться два года, а на третий женился. На молчаливой девке из дальних заозерных мест. Она засыпала на его руке тотчас же, бездушная, как нетопленная печь… У них была холодная любовь: дети не рождались. Мать говорила, что их испортили, подшутили, и через год жена сама ушла в свои заозерные места, вышла замуж и, как слышал Иван Африканович, с другим народила четверых ребятишек.
«Да, у них с ней была холодная любовь, это уж точно.
Вот с Катериной-любовь горячая…»
Иван Африканович посватался к ней вновь; тут-то и заупрямилась Евстолья, теща нынешняя. Поставила дочке запрет: не пойдешь-и все, нечего, мол, им измываться, мы не хуже их, в нашем роду все были работники. Дело затянулось. На свадьбе теща не пила, не ела, сидела на лавке, будто аршин проглочен, и вот Иван Африканович все еще помнит эту обиду. Да нет, какая уж там обида, столько годов прошло. С Катериной у него горячая любовь: уйдет она в поле, на ферму ли, ему будто душу вынет.
«Ох, Катерина, Катерина!.. — Иван Африканович почти бежал, волнение опять нарастало где-то в самом нутре, около сердца. — Увезу голубушку домой, унесу на руках.
Нечего ей там и маяться. Дома родит не хуже… Солому на ферме буду трясти, воду носить… Выпивку решу, в рот не возьму вина, только бы все ладно, только бы…»
Вьюга в поле запела вновь, ветер сек снегом горячие щеки. Иван Африканович выбежал на угор, до больницы и конторы сельпо было подать рукой.
Он не помнил, как добежал до больничного крылечка…
* * *
— Иван Африканович? А Иван Африканович? — Фельдшерица приоткрыла двери в коридорчик, заглянула за печку. Ивана Африкановича нигде не было. — Товарищ Дрынов!
«Куда он девался? — подумала она. — Два дня в прихожей крутился, домой не могли прогнать. А тут как провалился».
Она решила, что Дрынов ушел, так и не дождавшись жениных родов. На всякий случай открыла кладовку, куда уборщица складывала дрова, и рассмеялась. Иван Африканович спал на поленьях: постеснялся даже подложить под голову старый больничный тулуп. Он не спал уже две ночи и ничего почти не ел, а на третий день его сморило, и он уснул на поленьях.
— Товарищ Дрынов, — фельдшерица тронула его за рукав, — у вас ночью сын родился, вставайте.
Иван Африканович вскочил в ту же секунду. Он даже не успел постесняться, что залез в кладовку и уснул, фельдшерица стояла и ругала его:
— Вы бы хоть тулуп-то подстелили!
— Милая, да я… я тебе рыбы наловлю. Голубушка, я… я… Все ладно-то хоть?
— Все, все.
— Я рыбы тебе наловлю. Отпустила бы ты их домой-то?
— Нельзя. Денька два пусть полежит. — Фельдшерица подала ему халат. Сына-то как назовете?
— Да хоть как! Отпусти ты их. Как скажешь, так и назову, отпусти, милая! Я их на чуночках, на санках то есть… Мы, это, доберемся потихоньку.
Из палаты вышла Катерина и только слегка взглянула на Ивана Африкановича. Тоже начала упрашивать, чтобы отпустили.
— Чего мне тут делать? А ты дак сиди! — обернулась она к мужу. — Непошто и пришел. Дом оставил, ребята одне со старухой.
— Катерина, ты это… все ладно-то?
— Когда с дому-то пришёл, севодни? — не отвечая, сурово спросила Катерина.
— Ну! — Иван Африканович мигнул фельдшерице, чтобы не выдала, не проговорилась.
— А непошто и пришел.
— Да ведь как, это самое… Где парень-то? Опять, наверно, весь в вашу породу.
Катерина, словно стыдясь своей же улыбки, застенчиво сказала:
— Опять.
Фельдшерица глядела, глядела и пошла, а Иван Африканович за ней, жена тоже, и оба опять начали уговаривать, чтобы отпустила. Фельдшерица сначала не хотела и слушать, потом отмахнулась:
— Ладно уж, идите. Только на работу неделю-полторы не ходить. Ни в коем случае.
…Вскоре Иван Африканович вышел с женой и с ребенком на улицу. Младенца, завернутого в одеяло и в тот же больничный тулуп, он положил на санки, взятые у знакомой тетки.
Дорогу после недавней пурги успели уже накатать.
Погода потеплела, ветра не было, по-вешнему припекало солнце.
— Как парня-то назовем? — спросил Иван Африканович, когда подошли к сельсовету. — Может, Иваном? Хоть и не в мою породу, а я бы Иваном.
— Давай и Иваном, — вздохнула Катерина.
— Давай. Дело привычное.
— Поди в сельсовет, да парня запиши, да пособие попроси, и без меня выдадут, а я пойду. В Сосновке тебя подожду, у Нюшки чаю попьем. Да деньги-то не пропей.
— Ну! Ты что? Я вас догоню, не торопись, помаленьку иди-то!
Иван Африканович осторожно поправил тулуп с ребенком и торопливо пошел в сельсовет.
Катерина на санках повезла сына домой. Она зашла в Сосновке к Нюшке. Степановна согрела самовар, они долго говорили обо всех делах, а Ивана Африкановича не было.
Он прибежал расстроенный, когда Катерина уже выходила с ребенком на крыльцо. Степановна с Нюшкой вышли тоже на улицу.
— Здорово, Степановна, здорово, Анюта.
— Зашли бы, да и ночевали, — сказала Степановна, пока Нюшка и Катерина укладывали тулуп с ребенком.
— Нет уж, какой ночлег… Пятьдесят четыре рубля… с копейками… высчитали из пособия.
— Может, самовары-то взять да починить? — спросила Степановна. — Ей-богу, возьми самовары-ти! Саша Пятак в кузнице кранты-ти припаяет. Нам вон тоже надо бы самовар-то, а другой себе возьмешь.
— А и верно! Возьму да и починю. Ты как, Катерина?
— Ой тебя, лешой! — Катерина покачала головой. — Это пошто было лошадь-то одну отпускать?
Иван Африканович сник, замолчал, Степановна с Нюшкой постояли у ворот и ушли, а они двинулись по дороге.
Припекало взаправду, первый раз по-весеннему голубело небо, и золоченные солнышком сосны тихо грелись на горушке, над родничком. В этом месте, недалеко от Сосновки, Катерина да и сам Иван Африканович всегда приворачивали, пили родничковую воду даже зимой.
Отдыхали и просто останавливались посидеть с минуту.
Новорожденный спокойно и глубоко спал в своих санках. Сосны, прохваченные насквозь солнцем, спали тоже, спали глубоко и отрадно, невыносимо ярко белели везде снежные поля.
Катерина и Иван Африканович, не сговариваясь, остановились у родника, присели на санки. Помолчали.
Вдруг Катерина улыбчиво обернулась на мужа:
— Ты, Иванушко, чего? Расстроился, вижу, наплюнь, ладно. Эк, подумаешь, самовары, и не думай ничего.
— Да ведь как, девка, пятьдесят рублей, шутка ли…
Родничок был не велик и не боек, он пробивался из нутра сосновой горушки совсем не нахально. Летом он весь обрастал травой, песчаный, тихо струил воду на большую дорогу. Зимой здесь ветром сметало в сторону снег, лишь слегка прикрывало, будто для тепла, и он не замерзал. Вода была так прозрачна, что казалось, что ее нет вовсе, этой воды.
Иван Африканович хотел закурить и вместе с кисетом вытащил из кармана бумажку, что вручили ему в сельсовете. Написана она была карандашом под копирку.
«АКТ Мы, нижеподписавшиеся, составили настоящий акт. В том, что с одной стороны контора сельпо в лице продавца с другой возчик Дрынов Иван Африканович, при трех свидетелях. Акт составлен на предмет показанья и для выясненья товара. Сего числа текущего года возчик Дрынов Иван Африканович вез товар со склада сельпо и лошадь пришла без него, а где был вышеозначенный т.
Дрынов И. Аф. это не известно, а по накладной весь товар оказался в наличности. Только лошадь с товаром по причине ночного время зашла в конюшню и дровни перевернула, а т. Дрынов спал в сосновской бане и два самовара из дровней упали вниз. Данные самовары на сумму 54 рб. 84 коп. получили дефект, а именно: отломились ихние краны и на одном сильно измятый бок.
Другой самовар повреждений, кроме крана, не получил.
Весь остальной товар принят по накладной в сохранности, только т. Дрынов на сдачу не явился, в чем и составлен настоящий акт».
Ему было хорошо, этому шестинедельному человеку. Да, он жил на свете всего лишь только шесть недель. Конечно, если не считать те девять месяцев. Ему не было дела ни до чего. Девять месяцев и шесть недель тому назад его не существовало.
Шесть недель прошло с той минуты, как оборвалась пуповина и материнская кровь перестала питать его маленькое тельце. А теперь у него было свое сердечко, все свое. При рождении он криком провозгласил сам себя. Уже тогда он ощущал твердое и мягкое, потом теплое и холодное, светлое и темное. Вскоре он стал различать цвета. Звуки понемногу тоже приобретали для него свои различия. Но самое сильное ощущение было ощущение голода. Оно не прекращалось даже тогда, когда он, насытившись материнским молоком, улыбался белому снегу. Даже во сне потребность в насыщении не исчезала.
И вот он лежал в люльке, и ему было хорошо, хотя он сознавал это только одним телом. Не было и тени отвлеченного, нефизического сознания этого «хорошо».