Взрослые такими же жадными рядами идут на вечерние занятия.
Я смотрю на них: «Да! Как в уличной борьбе слышался тяжелый гул шагов пролетариата, шедшего биться в теснинах баррикад, так эта молодежь, а среди них попадается и старик, проходит жадными рядами порой мучительные ворота науки и знания».
– Так это вы изволите сотрудничать в «Безбожнике»? – сказал, преодолевая монотонный гул колес, старик, мой сосед, с седеющей благообразной бородой, – хорошо закусил, выпил, явно «под градусом». – Читал-с. Очень на веру напирать изволите. И напрасно-с. Ежели отнять веру у человека, что ж от него останется? Вы, конечно, от науки, изучаете небесные светила, движения всякие, – почтенно, почтенно. Вы пишете, а я читаю, – дозвольте и мне свое суждение иметь. Вы от науки, а я от жизни. Я просто хочу вам рассказать мою жизнь, и вы увидите: кто с верой обращается к богу, того он устраивает. Все единственно от господа бога нашего Иисуса Христа. Вот кто устроил нашу жизнь, если только с верой. Я вот вам расскажу свою жизнь. Так вот, папаша мой, царство им небесное, имели большую торговлю, а также дома и две бани. А между прочим, когда мне стукнуло двадцать лет, они привезли меня в город и сказали: «Ни копейки от меня не получишь. Я из трактирных мальчиков добился, добивайся и ты и составляй капитал. А как помру – все твое с братьями, и к своему приумножишь и мое». Горько мне было: молодой, жить хотелось, да уж папаша сказал – кончено: кремень человек был. Все бы ничего, да была у меня модисточка Соня, беленькая, веселая да ласковая. И денег у меня никогда не требовала, своим трудом себя содержала, и сынишка от меня родился. Славный мальчишка, все ручонками ко мне тянулся, привык к нему. Жениться на ней не думал, а как вспомню: расставаться не миновать, – защемит сердце. Ну, вижу, тупик мне. К кому? Кто посоветует? Одно осталось – к господу богу. Пошел к Иверской божьей матери, отслужил молебен с акафистом, – полтора рубля обошелся, – и жарко молился, до слез. И что же бы вы подумали? Как осенило меня: женись на Глафире. У меня аж сердце зажало, аж дрожь прошла – жалко Соню, мальчонку жалко… Глафира же Пудовна при больших капиталах была. Дело прошлое, а знал я, да и все знали – в девицах двойню своему папаше принесла. А матерь божья Иверская, пресвятая, пречистая дева, так пронзительно смотрит на меня и приказывает глазами: иди! Ну, посватался, сыграли свадьбу. А в церкви глянул – стоит моя Соня в уголку, ни кровинки в лице, ребенок на руках, стоит, хоть бы слово сказала. У меня помутнело в глазах. Эх, думаю, никогда такой желанной не была, хоть помереть. Ну, дело прошлое, – не то чтобы моя Глафира Пудовна на всех зверей была похожа, а правду сказать – глянешь да крякнешь. Ну, что было, то прошло. А вот вы говорите, промысла божьего нет. Да как же нет? Когда с женитьбы я и на ноги стал, человеком сделался, даже папаша меня уважать стал, и Глашенькин капитал помаленьку на свое имя перевел. Сами понимаете, – у бабы волос долог, ум короток. Отечеству пользу приносить – это дело мужчинское, не бабье, и каждый, кому господь сподобил заслужить капитал, обязан эту пользу родной стране приносить. Хорошо. Стали жить…
– Что же, хорошо с женой жили?
– Душа в душу. Разумеется, в супружеской жизни бывают случаи, не без того. Извольте видеть, вот повыше уха шрам, – кочергой горячей съездила, чуть не убила. Но я вам прямо скажу: не умом, не образованием, а единственно упованием на господа нашего Иисуса Христа стал я человеком. Верите ли, ни одного дела не совершал без божьего благословения. Помер папаша, я сейчас к Иверской: «Матушка, научи». А она, пречистая, так-то вразумительно смотрит на меня и говорит глазами: «Иди, говорит, спасай капиталы у твоих братьев для пользы отечества». Божья воля! Поднялся я с коленок, пошел к братьям. А надо сказать, два брата у меня, но не туда пошли. Оставил нам папаша поровну капиталы, дома, торговлю. Я-то стал производить капиталы в дело, как в евангелии сказано, а они – напротив. В евангелии сказано: «Легче верблюду пройти в игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное». Но как это понимать надо? А так. Сказано: «Получивший десять талантов (а талант по нонешним деньгам – большие миллиарды) зарыл без всякой пользы. А получивший один талант – пустил его в оборот и нажил талант на талант, ан вышло сто процентов». По нынешним временам это за спекуляцию повернут, и, гляди, в Чеку сядешь. А между прочим, кого господь благословил? Того, который капитал удвоил. А который не умел с капиталом распорядиться, того обозвал «рабом лукавым и ленивым». Господь в первую голову наблюдает, чтобы богатый правильно капиталы свои приумножал для пользы отечеству и народу, а который не умеет правильно свой капитал обернуть, тот господу богу супротивник и в рай ему труднее влезть, чем верблюду в ушко. А позвольте вас спросить: кто храмы строит? Кто жертвователи?.. Ну вот, приступил я к братьям. Вижу, братья мои единоутробные – «рабы ленивые и лукавые», зарывают даденные таланты. Один в университет пошел, другой – по музыкальной части. Нет, думаю, эти господу не угодны, прямо верблюды, не пролезут. А чтобы капиталы трудовые папашины не пропали, я их к рукам прибрал. На мое и вышло: один брат по политике в ссылку ушел. Говорили: можно вызволить, взять на поруки, похлопотать. Верите, целую неделю мучился: жалко братишку, ведь своя кровь. Да раз ночью сновидение: из переднего угла, от икон вышел ангел, весь в сиянии, и глаголет: «Делай свое, приумножай даденное». Проснулся я утром в слезах и понял, какое направление мне дала владычица небесная. И пошел к Иверской и коленопреклоненно возблагодарил пресвятую. Потом пошел в храм Христа-спасителя и отслужил благодарственный молебен с коленопреклонением, акафистом и певчими, и стал он мне без малого пятьдесят целковых. Так и сгиб братишка по своей вине в Сибири, а другой в босяках пропал. А вы говорите – промысла божия нет.
Он замолчал. Задумался. Сквозь окно глухо мелькали черные деревья.
– Вот, – заговорил он опять, – пришла революция. Ведь всего, всего лишился: капитала, домов, торговли – всего. За что? За что такое?
Вдруг он поднялся, покачиваясь.
– А вот тут-то и сказался промысел божий: все понемногу опять ворочается – и капитал, и дела, и торговля. Помните Иова? Все сжег господь, испепелил, уничтожил, и все опять восстановляет во всей силе и блеске своем. И когда открыл я торговлю свою и стал брать подряды и опять, не как раб ленивый и лукавый, а господень послушник, стал на пользу отечества к таланту прибавлять талант, заказал молебен с акафистом и водосвятием в шести церквах, и это обошлось в миллиард двести – курс-то знаете теперь какой? Даже слепые узрят отныне все величие промысла божия…
На окраине огромного города, высоко над рекой, красиво белел большой дом. Внизу, на берегу, черно дымила фабрика. В третьем этаже белого дома, в громадных комнатах, залитых солнцем, жил хозяин фабрики с семьей. В полутемном подвале жил ткач с ткачихой той же фабрики.
У фабрикантши родилась дочка. У ткачихи тоже родилась маленькая.
В великолепной спальне висел образ божьей матери в золотой ризе. Барыня верила в бога, но знала, что божья матерь хорошо нарисована на доске, а толку от нее никакого не будет, если у человека нет денег. У ткачихи в запаутиненном углу тоже висела икона с почернелым ликом. Ткачиха с глубокой верой молилась, думала, что на нее смотрит сама божья мать, живая.
У фабрикантши были вокруг ребенка няньки, мамки, горничные, и кормила молодуха, которая из-за нищеты с тоской бросила свое дитя в деревне умирать на кислой соске, набитой ржаным хлебом.
Ребенок ткачихи целый день, надрываясь, кричал, голодный, в мокрых вонючих пеленках, некому приглядеть: мать и отец целый день за гремучим станком на фабрике, – и ни на минуту не замирала тоска по своему маленькому.
Дочка фабрикантши расцветала, как цветок, – розовая, с перетянутыми ниточками ручками и ножками. И смотрели на нее нарисованные на доске глаза в золотой оправе. Дочка ткачихи, – желтенькая, со старушечьим личиком, кривыми ножками, как пожелтелая травка в темноте погреба. И смотрело на нее почернелое лицо, нарисованное на потрескавшейся доске.
Заболела дочка фабрикантши. Налетели со всех сторон самые знаменитые доктора, профессора, платили им большие тысячи – и выпользовали девочку. Опять она, розовая и живая, щебетала, как птичка. И смотрела на нее божья мать в золотой оправе.
Заболела дочка ткачихи, – стало ей сводить ручки и ножки, почернело маленькое личико, повело посиневший ротик. Билась головой о доски измученная мать, рвала волосы, кидалась на колени и страстно молилась, мучительно сжимая грудь костлявыми руками и исступленно глядя на почернелую икону полными муки, слез, надежды, отчаяния глазами: