— Вы защищаете его потому, что он ваш товарищ… А он дружбы не признает, — мрачно сказал Виктор и насупился.
— Н-неправда! — слегка заикаясь, гневно воскликнул Сергей Иванович, и уже спокойнее, овладев собой, спросил, растягивая слова: — Если в вашем присутствии будут плохо говорить о вашем товарище, вы станете слушать?
Все молчали. Поднялся Рамков.
— Нет, конечно, — сказал он и добавил, видно, желай сделать приятное классному руководителю, — да мы его, Сергей Иванович, отчасти даже ценим… Он знания дает…
— И я не желаю слушать плохое, — решительно заявил Кремлев. — Тем более, что это несправедливо. Вадим Николаевич человек кристальной честности, мне его фронтовые товарищи рассказывали: когда потребовалось кому-либо остаться у моста, дать возможность остальным отступить, он, «черствый», добровольно остался… Ручным пулеметом скосил несколько фашистских автоматчиков, сам был тяжело ранен, едва до своих дополз. Разве любовь — в признаниях, а не в том, что он ночами проверяет ваши тетради и все свои силы отдает тому, чтобы вы хорошо знали химию?
Миновав девятый класс, Вадим Николаевич хотел зайти в учительскую, но по дороге встретил директора. Борис Петрович обрадовался, увидя Корсунова.
— Выздоровели? — спросил он, крепко пожимая руку.
— Почти что, — скупо сказал Корсунов.
— Зайдемте ко мне…
Они сели рядом, поговорили о школьных делах, о зимних каникулах. Борис Петрович вспомнил партийное собрание.
— А все же, Вадим Николаевич, вы тогда неправильно себя держали. Не надо противопоставлять свой талант учителя коллективу товарищей, думать, что ты всех умнее и опытнее и тебе прислушиваться не к чему…
— Никто так и не думает.
— И то, что озлобились вы против Кремлева, тоже нехорошо, он относится к вам, как настоящий товарищ..
— Есть любители критиканства! — сердито нахмурился Корсунов.
— Но ведь это была критика людей, имеющих на нее право, людей, честно работающих.
— А кто скажет, что я нечестно работаю? — оскорбленно поднял голову Корсунов, и уголки его губ нервно задрожали.
— Никто! — убеждённо ответил Борис Петрович. И тем более поэтому вы не вправе пренебрегать мнением таких на тружеников, как вы сами.
— Я и не пренебрегаю, — тихо сказал Корсунов.
— Надо нам, Вадим Николаевич, почаще заглядывать во внутренний мир ребенка…
— Требовать от него надо, а не психологию разводить! — воскликнул Корсунов и неловко осекся, вдруг почувствовав фальшь этой фразы. Она не выражала сейчас его новых мыслей, всего, что он передумал и к чему пришел. Борис Петрович понял это и сделал вид, что не расслышал.
— Мне кажется, Вадим Николаевич, вы иногда какие-то личные неурядицы приносите в класс, и возникает ненужный тон. А мы обязаны свои невзгоды, нервозность оставлять за порогом школы.
Корсунов еще более помрачнел, Волин переменил тему разговора.
— Вадим Николаевич, положа руку на сердце, скажите, разве только мы даем многое нашим детям? Нет, ведь! Мы и сами получаем от них: их молодость переходит к нам, их прямота, правдивость требуют того же и от нас… Здесь взаимное влияние… И от постоянного общения с юностью мы всегда юны. — Борис Петрович посмотрел на химика. — Верно?
Вадим Николаевич скупо улыбнулся:
— Верно!
Домой Корсунов пошел пешком. Разговор с Борисом Петровичем словно бы окончательно завершил кристаллизацию новых мыслей. Собственно, он и сам уже пришел к тому выводу, что во многом неправ, что незачем возводить искусственную стену между собой и классом, что надо быть таким, каким он был в первые годы учительства — проще, душевней, ближе, что надо, наконец, перебороть свою нервозность. Подумал и о жене: «Почему она стала такой? Надо что-то решить». Эта мысль преследовала его неотступно.
* * *
На следующий день Корсунов начал собираться в школу.
— Но у тебя еще бюллетень, — недоумевала жена.
— Я вполне боеспособен, — весело ответил он.
Люся давно не видела его таким оживленным и бодрым.
Он пришел в школу к началу своего урока. Обычно, как бы дети ни ценили учителя, они бывают рады, если урок не состоится, особенно урок строгого учителя. Но на этот раз, когда Вадим Николаевич вошел в класс, то по тому, как сочувственно смотрели они на его исхудавшее лицо, по мягким ноткам в голосе, когда спросили: «Выздоровели, Вадим Николаевич?»— он вдруг почувствовал, что они его, грубияна и сухаря, все же рады видеть. Это было для него совершенно неожиданное и приятное открытие.
У Вадима Николаевича непривычно защемило в горле, сдавило и отпустило сердце, и он немного растерянно улыбнулся. Однако тотчас, словно боясь, что его могут заподозрить в мягкости, сказал обычным строгим тоном:
— Начнем урок.
Но все в классе, с присущей юности чуткостью, уловили — и эту мгновенную растерянность и улыбку, поняли боязнь его показаться добрым, и сейчас глядели на своего учителя иначе. После рассказа классного руководителя Корсунов не казался им уже «сухим формалистом», как они его называли раньше, в нем открылись для них совершенно новые черты.
В конце урока, когда до звонка осталось минут пять, учитель сказал, закрывая журнал:
— А теперь, — он хотел добавить — «друзья», но постеснялся, — давайте поговорим… Что вас интересует? Какие у вас есть вопросы ко мне?
Это обращение было так необычно, так не похоже на Корсунова, что пораженный класс некоторое время молчал. Потом, робко и неуверенно, стали расспрашивать учителя о новых книгах по химии, о недавно появившейся в газетах статье лауреата…
Вадим Николаевич отвечал увлеченно, глаза его разгорелись, стали добрыми и, казалось, даже не смотрели так, как прежде, — исподлобья. Он и сам чувствовал, что разговор получается какой-то особенно душевный, и радовался этому.
Горсточкой поднял руку Виктор Долгополов, попросил деликатно:
— Вадим Николаевич, расскажите нам, если можно, фронтовые эпизоды… из вашей жизни.
Корсунова не удивило желание Виктора.
— Этого за две минуты не сделаешь. Давайте как-нибудь вечером соберемся, и я вам расскажу о нашем гвардейском батальоне, — предложил он.
Юноши могут заблуждаться в оценке взрослых, но они умеют безошибочно отличать искренность чувств от наигранной заинтересованности. Они иногда бывают и несправедливыми к взрослым, но способны под внешней строгостью обнаружить доброту сердца, и тогда проявляют настоящую привязанность.
И сейчас девятый «А» почувствовал: химик разговаривает так с ними не ради легкого завоевания авторитета, не потому, что решил подладиться и «перестроиться», а потому, что у него появилась настоящая потребность стать ближе к ним, и они с готовностью пошли ему навстречу.
Уже прозвенел звонок, пора бы уходить, но Вадиму Николаевичу не хотелось покидать класс. Окруженный кольцом еще неуверенно льнущих к нему ребят, он стоял посреди класса, шутил, отвечал на вопросы, и ему было необычайно хорошо.
Виктор Долгополов полез было, открывать форточку, проветрить класс, но Балашов грубовато остановил его:
— Повремени…
И Корсунов понял, — заботились о кем, чтобы не простудился.
А минутой позже Костя разыскал Богатырькова, притиснул его к стене и горячо задышал в лицо:
— Леня, ты представляешь, Леня!
— Ну что? Члены учкома приглашены для обмена опытом в страны народной демократии?
— Ты брось шутить, брось… Понимаешь? Вадим Николаевич оказался совсем уж не таким… А я-то! Я? — и «сухарь», и «кол», и «формалист»…
Богатырьков еще толком не понимал, в чем дело, но радость Кости была столь очевидной и искренней, он с такой готовностью отрекался от своего прежнего отношения к химику, что Леонид, невольно любуясь другом, легонько провел пальцем по его носу — снизу вверх:
— Поздравляю, первооткрыватель! — и уже серьезно добавил: — Всегда приятно в человеке находить хорошее.
Он дружески притянул к себе за пояс Костю.
— Пойдем, по дороге расскажешь…
Вадим Николаевич любил Люсю. Их крепко связывали воспоминания о совместно прожитых счастливых годах, общее горе утраты двух сыновей.
И тем мучительнее было для него то новое, что появилось в ее характере теперь.
Вадим ценил в Люсе уменье как-то мимоходом, легко и просто развеивать его мрачность, успокаивать мягким прикосновением руки. Он сохранил признательность к ней за все доброе, что она сделала для него; никогда не забывал, что Люся, узнав о его тяжелом ранении, приехала за несколько тысяч километров в госпиталь, безотлучно была там с ним, и, привезя домой, ухаживала, как за ребенком, заботливо и нежно.
Но когда он поднялся на ноги, когда первая острота переживаний Люси прошла, она очень изменилась.
Потеря детей (они умерли в одну ночь от дифтерита) опустошила ее. Она и до войны не отличалась серьезностью стремлений, но все же охотно училась, после девятилетки окончила курсы чертежников, много, хотя и беспорядочно, читала. Теперь она не видела — ради чего жить? Вначале она пыталась все свое время посвятить Вадиму, в нем одном найти все утраченное, но скоро убедилась, что заботу о муже нельзя сделать содержанием всей ее жизни. Ходить весь день с тряпкой, стирая пыль, готовить обед — в этом было мало радости. Ее стала раздражать вечная занятость Вадима, его дела. К ним, к этим делам появилась даже неприязнь: он набрал уроков, пропадает с утра до ночи, а ей остается только ждать появления главы семейства. И она умышленно старалась не расспрашивать мужа о работе, все дальше уходила от него в какой-то свой тусклый мирок. Корсунов понимал: так дальше продолжаться не может.