– От великих походов Повелителя Века, – спокойно усмехался старый Пири Мехмед-паша.
– Разве новый караван должен ждать, пока засохнет верблюжий помет после каравана старого? – не унимался воинственный Ахмед-паша.
Султан хмуро одергивал нетерпеливого визиря:
– Трава, которая растет слишком быстро, никнет от собственной тяжести.
Если беспорядок воцарился даже в диване, то могла ли быть речь о порядке в державе? Восточные провинции, где зверолютый Ферхад-паша, уничтожая бунтовщиков, вырубил даже грудных младенцев, восставали беспрерывно, тянулись к кызылбашам. Из Египта пришлось вернуть в Стамбул Мустафа-пашу, за которого назойливо хлопотала Сулейманова сестра Хафиза, и теперь там снова возродилась мамелюкская угроза. Великий визирь Пири Мехмед все чаяния возлагал на закон, а нужна была еще и сила. Государственную печать должна держать рука, которая так же умело держит и меч. Но где она, та рука? Пири Мехмед, взяв себе тахаллус [67] Ремзи, то есть Загадочный, сочинял мистические стихи, находя в них убежище для своей усталой души. На диване рядом с молодым султаном и полными сил сорокалетними визирями он выглядел изнеможенным, равнодушным, старым. Сулейман всякий раз становился свидетелем ожесточенных столкновений между Ахмед-пашой и великим визирем. Два султанских зятя – Мустафа-паша и Ферхад-паша – выжидали, чем все это кончится, хотя каждый из них готов был, улучив момент, прыгнуть и вырвать державную печать из старческих рук Пири Мехмеда. Сорок лет – рубеж для мужчины. Если ничего не достиг, уже и не достигнешь, ибо добывается все в жизни саблей, а саблю рука держит, лишь пока крепка.
– Кто сравнивает гнилое высокое дерево с деревом, укрытым густыми ветвями? – восклицал Ахмед-паша, запихивая себе за широченную спину чуть не с десяток парчовых султанских подушек. – Если у человека меч уже не может быть мокрым от крови, ни даже от пота, то как может такой человек держать в руке державную печать?
– Я повод, коего слушаются верблюд и всадник, – спокойно отвечал великий визирь. – А кто ты?
– А я тот, кто разрубает поводья и лишает тебя сна.
– Где ты оставил свиней своей матери? – намекая на христианское происхождение этого эджнеми-чужака, язвительно спрашивал Пири Мехмед.
– Они пасутся с ослами твоей матери, и когда мы пойдем на пастбище, то увидим тебя среди них.
Ибрагим, сопровождавший султана повсюду, на диване не вмешивался в распри, был сдержан и внимателен со всеми, сидел тихо, только слушал, учтиво улыбался, изо всех сил выказывая незаинтересованность. А сам тревожился больше и больше, чувствуя, что вскоре должно произойти нечто важное, но где и что, не знал даже он, поскольку Сулейман не делился своими намерениями ни с кем. Может, с Хуррем? Но она оттолкнула Ибрагима грубо и безжалостно. С валиде? Слухи противоречили и этому предположению. После Родоса Сулейман сделал для валиде единственную уступку – вернул в Стамбул Чобана Мустафа-пашу. Но все равно следовало заручиться поддержкой султановой матери, ибо только она знала тайну Хуррем и так же, как и молодая султанша, держала судьбу любимца султана в своих руках.
Ибрагим попросился через кизляр-агу на разговор к валиде, и султанская мать приняла его уже на следующий день, но когда он начал было о том, как подарил когда-то для Баб-ус-сааде рабыню-украинку, глянула на него внимательно, шевельнула темными устами почти презрительно:
– Я не помню этого.
Ибрагиму изменила его выдержка, он почти закричал:
– Ваше величество! Как вы могли забыть? Я предложил вам. Посоветовался с вами. И вы…
– Не помню этого, – холодно повторила валиде, закрывая лицо белым яшмаком и как бы отгораживаясь от грека.
Ибрагим понял, что не может уйти так от этой загадочной женщины. Ухватился, как за якорь спасения, за слова из Корана:
– Сказано: «Если у них нет свидетелей, кроме самих себя, то свидетельство каждого из них – четыре свидетельства Аллахом, что он правдив».
– «А пятое, – словами Корана ответила валиде, – что проклятие Аллаха на нем, если он лжец».
– Ваше величество, мной руководили любовь и преданность к падишаху.
– Этого я не помню, – упрямо повторяла темногубая женщина, не давая Ибрагиму приблизиться к ней в своей искренности ни на пядь.
– Только любовь и преданность, ваше величество, только любовь…
Ни обещания, ни ручательства, как и от Хуррем. Обе оказались хитрее, нежели предвидел грек. Держали его в руках и не хотели выпускать без подходящего случая. Но и не выдавали султану. Пока не выдавали, и надо было пользоваться этим.
Беседы, вечера, прогулки с султаном – тут у Ибрагима было, конечно, преимущество перед всеми приближенными, но все равно он видел: душа Сулеймана остается для него таинственной и закрытой, как и для всех остальных. Никто не знал, что скажет султан сегодня, что велит завтра, кого возвысит, кого накажет. Он смеялся, когда Ибрагим нашел трех пузатых карликов, подстриг им бороды, как у Ахмед-паши, одел их в шутовские «визирские» халаты, дал деревянные сабли и заставил рубиться перед Сулейманом, сопровождая султана в приморские сады. А что из того? Ахмед-паша продолжал оскорблять всех на диване, а Ибрагим должен был сидеть молча, ибо был всего лишь главным сокольничим. К тому же еще принадлежал к эджнеми-чужакам, как презрительно называл их Пири Махмед-паша, однажды неожиданно заявивший, что в диване осталось только два чистокровных османца – сам султан и он, его великий визирь. До сих пор еще не было случая, чтобы у султанов великими визирями были люди чужой крови. Теперь такая угроза надвигалась неотвратимо, и в значительной степени виновен был в этом сам Пири Мехмед. Ибо разве же не он когда-то добился у султана Селима, чтобы визирем стал Мустафа-паша? И разве не он первым заметил храбрость Ферхад-паши, и не по его ли совету Ахмед-пашу поставили румелийским беглербегом? Сулейман унаследовал этих чужаков от своего отца вместе с Пири Мехмедом. Османец Касим-паша впал в глубокую старость и вынужден был оставить диван, теперь пойдет на отдых и он, Мехмед-паша, и воцарятся здесь эти боснийцы или болгары, отуречившиеся христиане, вероломные и подозрительные в своей ненасытности. Не жди верности от того, кто уже раз предал. Эти люди только суетятся у подножия могучей каменной стены, возведенной Османами. Подняться же на нее не дано никому из них. Дерутся за то, чтобы стать ближе всех, – только и всего. Султан тоже это знает, поэтому с такой скукой на лице слушает грызню на диване.
И никто не знал, что у Сулеймана был человек, которому он мог довериться и доверялся в своих державных делах, кому он всякий раз рассказывал о стычках на диване и о недовольстве янычар, которые не могут утихомириться после Родоса, ибо для них победа без добычи хуже поражения, и о своих заботах с властью, которая чем безграничнее, тем безграничнее зависимость от нее того, кто ею пользуется. Механизм власти осложняется и расширяется даже тогда, когда кажется, будто ты ничем этому не способствуешь. Две тысячи хавашей в одном только султанском дворце Топкапы. Сорок тысяч войска капукули – тридцать тысяч янычарской пехоты и десять тысяч конных спахиев. Десятки главных писарей-перване – и сотни писарей обыкновенных – мунши и языджи, множество дефтердаров только в самом Стамбуле, – ведь кроме четырех главных налогов надо еще собирать девяносто три налога и повинности. Существует даже должность реис-ус-савахиль – смотритель державы, – то есть глава всех улаков доносчиков. Повсюду нужны мудрые люди. Для державы недостаточно одних только воинов. Завоеванная земля тогда лишь приносит пользу, когда дает доходы. Взять их можно только умом. А где набрать столько мудрых людей?
– Ваш разум, ваше величество, облегает землю, как туча с золотым дождем поля и сады, – заглядывала ему в суровые глаза Хуррем.
Маленькая ее головка гнулась на длинной шее под тяжестью красных волос. В прорезях просторного шелкового халата розовели чулки с золотой каймой, загадочно светились аметистовые застежки на алых подвязках. Шелка, парча, венецианские флаконы, индийские безделушки, низенькие диваны, круглые разноцветные подушки, белые ковры, белые шкуры, благоухания, умерший аромат цветов, воздух как в теплице, дьяволы прячутся в каждой щели, в каждом завитке букв тарихов [68] , начертанных на стекле. Узкая белая рука, точно защищаясь, шаловливо наставлена на Сулеймана, молодое прекрасное тело изгибается движением змеи, заметившей опасность.
– Ваше величество, вашей мудростью должна довольствоваться вся держава!
– А преданность? Когда брадобрей бреет голову султана, его сторожат два капиджии с оголенными саблями. Капиджиев сторожат четыре верных дильсиза. За дильсизами следят шестнадцать еще более верных акинджиев. Где конец подозрениям? Кому верить? То же и на султанской кухне. То же и в гареме. В целой державе. Со времени Белграда невозможно найти замену старому Мехмеду-паше. Кого ставить?