— Ты, Филипп, никак на новый способ отрезви ловки решил перейти?
— Я за тобой, Михаил, хотел ехать.
— За мной?
— Не знаю, как тебе и сказать, мужик. Несчастье у тебя дома большое…
Михаил слез с лошади, заставил себя выпрямиться: бей!
— Лизавету размяло…
— Лизку?
— Ну… Мы это стали на дом с Петром коня подымать ставровского, а веревка-то попадись старая… Ну и… — Филя виновато развел руками.
— Ну и что, что? — заорал Михаил. — Да говори ты, дьявол тебя задери! Он схватил обеими руками Филю за старый измочаленный свитеришко, но сразу же выпустил и побежал к старому дому.
В заулке он еще издали увидел сосновые слеги-бревна, приставленные к избе, а затем увидел и коня, лежавшего на земле посреди заулка.
— Вот здесе-ка она упала. — Запыхавшийся, ни на шаг не отстававший от Михаила Филя подвел его к крайней от дороги слеге, указал на мелкую, обмытую дождем щепу и вдруг ахнул: — Смотри-ко, тут что! Пуговица… Да это же Лизкина пуговица-то. От ейной кофты.
Михаил тоже узнал пуговицу. Два года назад он зашел в сельпо: что бы купить сестре на день рожденья? «А купи, ежели богатый, кофту, посоветовала продавщица. — Смотри-ко, какие на ней застежечки. Как у Лизки глаза».
Михаил поднял с земли зеленую пуговицу, досуха, до блеска отер ее на ладони, положил в карман намокшей парусиновой куртки.
Филя завсхлипывал:
— Я ведь ей еще говорил, когда они меня позвали. Говорю, не поднять нам с Петром такой охлупень. Больно тяжелый, говорю, брось. Давайте, говорю, еще кого позовем. А она еще со смехом: «Брось, брось, Филипп! А я-то на что?» Ну вот мы с Петром залезли на крышу, а она снизу с жердиной — то мой конец толкнет, то Петров. А потом веревка у Петра лопнула, ну и… — Филя махнул рукой и громко, по-ребячьи расплакался.
— Она… — Михаил с трудом протолкнул через пересохшее горло еще одно слово: — Жива?
— Жива была… В район… в больницу увезли…
2
Лыско встретил хозяина протяжным воем, и, хотя для Михаила это было не внове — давно у ихнего пса не все дома, — он похолодел от ужаса и минут пять стоял, ухватившись обеими руками за воротца. Затем кое-как заволок в избу ноги, сел на скамейку у печи.
Раиса молча собрала на стол.
— Поешь. Ведь уж сколько ни переживай, чего теперь сделаешь. Сама виновата. Михаил покачал головой:
— Я виноват.
— Ты?
— А то кто же? Бросил одних… Чего они понимают?
— А чего понимать-то? Дети они маленькие? Всяко, думаю, под бревно-то не надо лезть. А то вот как — жердинкой бревно на дом подымать!
— Ты не станешь.
— С ума я сошла! Да и вся эта игра в коников разве дело? За дом надо было стоять, а чего по волосам рыдать, раз голова снята? А она из дому пых, пущай по бревнышку разносят, а потом и спохватилась… Коником дорогого свекра буду вспоминать…
Михаил глухо спросил:
— Ребята где?
— Какие ребята? Наши?
— Племянники мои.
Раиса округлила глаза.
— Племянники у меня есть! Михаил и Надежда. Не слыхала?
— У Анфисы Петровны, наверно, — уже другим голосом ответила Раиса. — У кого же еще?
— А почему не у нас?
— Почему, почему… Сам знаешь, Анфиса Петровна первая подружка у ей…
— А я дядя им, дядя! Родной! Ты понимаешь это? Понимаешь? — Михаил поднялся на ноги. — Пойду…
Раиса со слезами припала к его раскисшей в избяном тепле парусиновой куртке, обеими руками обняла за шею.
Он хотел оттолкнуть ее от себя — разве это ему сейчас надо? — и вдруг судорожно прижал к себе: понял, что она за него испугалась, понял, что, несмотря на ее вечные попреки из-за Варвары, ревность, несмотря на всю ее руготню, она его жена — верная, преданная до гроба, до последнего вздоха.
— Не убивайся, не хорони человека раньше времени, — начала утешать его Раиса. — О прошлом годе Иван Яковлев час под тремя деревами лежал, а сейчас смотри-ко как бегает. Как заново родился.
Хотелось бы, ох как хотелось бы верить, что все обойдется благополучно, но Филя-петух, на глазах у которого все это произошло, ни единого словца не сказал в утешенье, а уж он ли не любит каждого утешить!
— Машина придет, скажи, чтобы ехала вдогонку, а я пойду. Сил моих больше нету ждать.
3
…Была осенняя кромешная темень, был нудный осенний дождь, и было еще отважное и отзывчивое сердце четырнадцатилетнего мальчишки. И он шагал впереди матери, чтобы проложить ей в темноте дорогу, чтобы всю сырость с сосновых лап принять на себя…
Так было в сорок втором году, когда он провожал мать в район по вызову военкомата.
А сейчас? Что стало с ним сейчас?
Отринул, отпихнул от себя родную сестру, самого близкого, самого дорогого человека, с которым всю войну, все самое страшное пережил вместе. Да как он мог сделать это? Ведь не злодей же он, не последний человек в своей деревне. Были времена — в пример ставили. А вот он, примерный человек, вот что натворил, наделал… И сейчас он уже не только перед сестрой своей, перед братьями вину чувствовал, но и перед Васей, перед покойным племянником.
Да, да, и перед Васей. Все думал, все уверял себя — ради Васи, ради его памяти старается. А разве Вася простил бы ему, как он мать его родную поносил, топтал? И уж, конечно, нет и не будет ему прощения от Степана Андреяновича. Тот ради Лизы, ради невестки своей любимой, всем, жизнью своей пожертвовал бы, а не то что домом…
Ослепительная, каленая молния прочертила черную просеку дороги впереди. Потом где-то в стороне тяжко грохнуло и покатилось, и покатилось в сузем…
Шла запоздалая осенняя гроза, и Михаил вдруг вспомнил отца, его последний наказ: «Сынок, ты понял меня? Понял?»
Тридцать лет назад сказал ему эти слова отец. Сказал в тот день, когда уходил на войну, и тридцать лет он ломал голову над ними, а вот теперь он их, кажется, понял…
1973–1978