Утром (за окнами сверкало, гремело и лило, — над городом по-хозяйски расположилась гроза) Инга сказала:
— Ты должен знать следующее, Сева: то, что случилось, ни к чему тебя не обязывает. Ты был и будешь свободен. Это раз. Чувствовать себя виноватым ты просто не имеешь права. Потому что я этого хотела. Сама. Ты сделал меня счастливой, понимаешь? Это два. В-третьих, я тебя люблю с самой первой встречи. Но это факт моей биографии — это мое счастье, и не на словах, а в действительности. Следовательно, если ты теперь вздумаешь приносить себя в жертву из жалости или из благодарности, ты сделаешь плохо прежде всего мне. Цену своей… женской красоте я знаю, полюбить меня нельзя по определению, Так что…
А Дорофеев, потрясенный и растроганный всем, что случилось ночью, а еще больше тем, что Инга говорила сейчас, смотрел на нее, взволнованную, серьезную, и видел тени под глазами и узкую руку с длинными пальцами и обломанными ногтями — обломались, когда она этими пальцами копала ямки на могиле его родителей, чтобы посадить цветы. Смотрел и чувствовал: она теперь единственный родной человек, единственный, кому он нужен, без кого теперь остаться… даже представить страшно! И, наверное, то, что он испытывает к ней сейчас и испытывал ночью, — наверное, это и есть любовь.
Настоящая, серьезная любовь, не физиология, не легкомысленный, веселый флирт, а… большое чувство, куда входит и дружба, и общие интересы… А счастье — это прежде всего сознание, что ты сделал счастливым другого. Да что там! Конечно же, он тоже давно любит Ингу, просто не понимал этого раньше!
И он опять притянул ее к себе, прижал изо всех сил и сказал ей, зареванной, глупой дурочке, что теперь они всегда, всю жизнь будут вместе и никто, кроме нее, ему не нужен, потому что она — лучше всех.
Первые годы Дорофеев был твердо убежден, что он счастлив. Все опять шло по-прежнему, как при родителях… почти как при родителях, — он жил в семье, его любили, ценили, о нем заботились. Надвинувшаяся было опасность одиночества, необходимость самому думать о том, что есть и пить, что надеть и где взять на все это денег, рассеялась.
Поводов для ссор не возникало, Инга с нарочитым уважением относилась к его свободе, и если кто-то из друзей, хоть тот же Володька Алферов, звал встретиться, всегда говорила: «Иди один, у вас найдется о чем поболтать и без меня. Не хочу мешать. Мужская дружба — это важно».
С Володькой виделись часто, жили «красивой жизнью»: болтались с расхлябанным видом по Невскому, это называлось «хилять по Броду».
С деньгами у обоих было худо: у Володьки тяжело болела мать, и он подрабатывал, дежурил по ночам в клинике на Пряжке, Дорофеев тоже нашел приработок, вернее, теща нашла — «вербовала» своих учеников, и Всеволод за небольшую плату давал им уроки физики и математики.
Володька к четвертому курсу успел жениться, развестись и опять был влюблен.
— Надолго? — тоном сатира спрашивал Дорофеев.
— Навеки, — неуверенно отвечал Володька и, разведя руками, добавлял: — А что я могу сделать, если они, паразитки, все такие сексапильные?
Про семейную жизнь Всеволода он говорил так:
— Наверное, так и должно… ну, как у тебя. Твою Ингу можно… там… уважать… не терроризирует, ни сцен, ничего. Не то что у нас с Танькой было, жуть.
Однажды, помявшись и повздыхав, сказал, что вообще-то зря Дорофеев прописался к Инге, а комнаты на Петроградской сдал государству.
— Хата понадобилась? — спросил догадливый Всеволод. Володька только неопределенно хрюкнул.
Из-за этих комнат Дорофеев вытерпел уже не одну истерику от тети Жени, кричавшей, что только полный идиот и растяпа просто так отдает прекрасную жилплощадь, лишив себя возможности…
— В случае чего перебежать обратно??! — гневно перебил ее Дорофеев, которому такие расчеты казались гнусным предательством.
— Никогда не знаешь заранее, как может сложиться жизнь, — упрямо твердила тетя Женя.
Московская тетка прислала письмо, где довольно кисло поздравила с женитьбой и про комнаты тоже вспомнила: дескать, не надо торопиться с этим вопросом, Сева. Жалко все же, мать с отцом всю жизнь прожили в этих стенах.
Все было так — прожили, но как раз поэтому Дорофеев и не мог себе представить, что бы он стал делать там один, без них.
А Элла Маркизовна торопила прописаться к ним, у них излишки, это дорого, а оплачивать две квартиры и вообще немыслимо. Всеволод и без того чувствовал себя кругом обязанным, сидящим на шее и тотчас согласился.
В его новый дом Володька ходить не любил.
— Старухи боюсь, — как-то признался он. — Вашей этой барыни на вате. Так глядит, что, кажется, штаны забыл застегнуть.
Отказать Володьке в проницательности было трудно: после одного из его первых визитов Элла Маркизовна, слегка растягивая слова, осанисто заявила:
— О-очень неглупый юноша. И естественный, от земли, сама непосредственность. Но бог мой — манеры! Локти кладет на стол.
Зато Дорофееву прощалось все: он мог безнаказанно вытирать хлебом подливку с тарелки, пить чай из блюдца, держать вилку в правой руке, — «самобытность, оригинальность — признаки незаурядной натуры».
Хозяйственные поручения ему давались только тогда, когда он сам на них набивался, а разговоры о том, какой он по-ра-зи-тельно талантливый и блестящий, звучали ежедневно.
— Всеволод непременно станет крупнейшим ученым.
— Светилом! Пойду на любое пари! — с экзальтацией восклицала теща.
Сперва Дорофеев возмущенно возражал, по довольно скоро привык и безмятежно существовал в качестве баловня, любимца семьи.
На последнем курсе дни поскакали в бешеном темпе, до краев забитые лекциями, семинарами, чтением статей в «Успехах физических наук», а также и фильмами, которые обязательно надо смотреть, выставками в Эрмитаже, бесконечными разговорами обо всем этом. А еще — чьими-то днями рождения и просто вечеринками, куда Инга все чаще отправляла его одного:
— Иди, иди, муж. Надо тебе встряхнуться. Мужчина должен иметь минимум свободы, это во-первых… — говорила она, завязывая Всеволоду галстук. — Потанцуй там… поухаживай за хорошенькими девушками, слышишь?
Хорошенькие девушки последнее время почему-то были у нее идефикс, на улице она зорко высматривала их в толпе и дергала Всеволода за руку: «Только взгляни, какая фигурка! Японская статуэтка, прелесть!» Пли: «Видишь? Вон, левей, левей! Ах, какая совершенная красота, бог мои! Просто — с полотна, лицо точеное, кожа…»
Раз, полушутя, Всеволод спросил жену, неужели ей приятно когда он пялится на посторонних красоток. Инга возмущенно на него посмотрела, пожала худыми плечами и своим четким голосом произнесла:
— Мне всегда приятно то, что приятно тебе. А красота не может не доставлять удовольствия, будь то природа, архитектура или человеческое, женское лицо. Ты нормальный, здоровый мужчина, имеющий нормальные эстетические потребности, и было бы противоестественно..
С некоторых пор все эти благородные речи стали вызывать у Дорофеева внутреннее… неудобство, что ли. Глазеть на девиц, которых настойчиво показывала Инга, ему совсем не хотелось, хотя когда он бывал без нее, то, конечно, замечал красивых женщин — не слепой. Однако, почувствовав к какой-нибудь из них не вполне эстетический интерес, тотчас называл себя предателем — Дома ждет любимая жена, а он, скотина, таращит глаза на посторонних баб!
В том, что Инга любимая жена, сомнении не было. А как еще? Не по расчету же он на ней женился? После той, первой их ночи, когда он вроде бы и себя не помнил, она много раз еще заводила разговоры о том, что Всеволод совершенно свободен, а за неделю до регистрации брака в загсе передала ему на лекции письмо. «Теперь, родной мой, я верю: я тебе нужна, как никто, — говорилось в письме, которое потрясенный Дорофеев запомнил почти наизусть, — больше того, знаю: без меня ты был бы несчастлив, потому что мы абсолютно во всем подходим друг другу, мы — две половинки. И все-таки, Сева, милый, подумай еще раз, так ли необходим тебе брак? Во-первых, это же пустая формальность, но она связывает, налагает обязательства, а во-вторых, мне лично, кроме любви твоей, ничего не надо! За месяц, что мы вместе, я пережила такое, о чем даже не подозревала, что оно существует, и во всяком случае не надеялась, что судьба подарит это мне! Это — сказка, и того, что я уже пережила, мне хватит на всю жизнь. Я стала другим человеком, Сева, и люди кругом — тоже другие, лучше, добрее, благороднее. И солнышко светит так ласково, и все прохожие желают мне счастья. А я и без того безумно, безумно счастлива, что твоя. Когда днем, где-нибудь на лекции или в трамвае, я вдруг вспомню твои руки, тебя всего, я вздрагиваю, а в лицо бросается кровь. И я понимаю» без тебя я бы уже не смогла, я бы умерла. А ради тебя, твоего счастья, отдала бы жизнь, не колеблясь! Я никогда ни к кому не стану тебя ревновать, любимый. Просто буду смотреть на других, пускай самых красивых женщин, и знать — ты мой. И этого будет достаточно.