По ночам жильцы дома поочередно дежурили у подъезда. Дядя, мать и даже бабушка уходили иногда по разнарядке «караулить дом». На трех-четырех дежурных давалась одна винтовка и несколько патронов. Это делалось для борьбы с налетчиками. Ночных налетов на квартиры тогда было, по-видимому, много, но несравненно больше было разговоров о них. Газеты печатались нерегулярно, да не все их и читали, – зато слухов ходило хоть отбавляй. Когда нас посещали родственники или знакомые, то чаще всего речь велась о налетах – там-то, говорят, квартиру ограбили, и там-то, и еще где-то.
Особенно любила приносить такие известия Августина Ивановна, бывшая мамина бонна. Эта пожилая дама всегда являлась с большой черной кожаной сумкой. Попивая возле буржуйки морковный чай, она перечисляла налеты, случившиеся на Васильевском за последние дни. «А уж про город и говорить нечего, там бог знает что творится!..» – заканчивала она свой отчет. (Напоминаю: «городом» коренные василеостровцы именовали ту часть Петрограда, что расположена по левую сторону Большой Невы.)
Каждый раз, когда Августина Ивановна собиралась уходить, мать, незаметно для нее, ухитрялась всунуть ей в сумку кусочек хлеба или лепешку.
– Ведь она бедствует, – говорила она бабушке смущенно, после того как гостья покидала нас, – у нее никого нет.
– Ах, какая ты беспечная, Женя! – журила ее бабушка, но не очень строго.
Куда страшнее и таинственнее рассказов о налетчиках были слухи о прыгающих покойниках. Эти покойники-прыгуны якобы выскакивали из-за заборов или из окон пустых домов, пугали прохожих, раздевали их и грабили. То есть, конечно, это были никакие не мертвецы, а живые бандиты, которые надевали на себя погребальные саваны, а к ногам привязывали матрасные пружины. Рассказывали, что на Косой линии застрелили одного такого прыгуна, и это оказалась молодая девушка.
До сих пор не знаю, имели ли эти слухи реальное основание. Быть может, кто-нибудь где-нибудь кого-нибудь однажды напугал так, – и пошли по Питеру разговоры гулять. Но гуляли они основательно. Даже в нашем детском саду мальчики, те, что постарше, затевали игру в прыгунчиков. Игра состояла в том, что надо было прыгать не сгибая ног в коленях, будто на пружинах, и вопить загробным голосом. Кто выше подпрыгивал и громче вопил, тот считался главным покойником. Иногда же покойника-прыгуна вели на расстрел – к стене. Пожилая воспитательница протестовала против этих забав, но ее не очень-то слушались.
Девочки тоже играли иногда в странную (по теперешним понятиям) игру – в похороны. Одна из них ложилась на скамейку лицом вверх, закрыв глаза и сложив руки крестом. На лоб ей подружки налепляли бумажку – смертный венчик – и с важными, серьезными лицами ходили вокруг «усопшей», тихо напевая что-то и помахивая руками, будто священник кадилом.
К смерти в те годы было несколько иное отношение, она входила в детские игры наравне с другими элементами жизни. Из этого не следует делать вывод, что ребятишки тогда были мрачнее, угрюмее или серьезнее, чем сейчас. Нет, смеялись мы ничуть не меньше, чем нынешние дети. Жизнь шла голодноватая, тревожная, но интересная. Мы были маленькие веселые трепачи. Из детсада я приносил такие частушки:
Мальчик девочку любил
И все время ей твердил:
«Я тебя люблю,
Ситного куплю!
Ситный белый, как портянка,
Я куплю тебе буханку, –
Жри и лопай без конца,
Ламца-дрица, гоп-ца-ца!»
Шепчет баба старику:
«Чум-чара да чу-ра-ра,
Продай шубу на муку.
Ку-ку, ха-ха!
Тебе шуба не навек,
Чум-чара да чу-ра-ра,
Из муки-то выйдет хлеб.
Ку-ку, ха-ха!»
Еще запомнилась мне с тех дней песенка-считалочка:
Папа, мама; есть хочу,
Хлеба с маслом не хочу,
А пирожное ням-ням,
А картошечку в карман!
Частушек и песенок в моей голове все прибавлялось (и до сих пор они оттуда не вытряхиваются), но с письменной поэзией знаком я еще не был. Однако вскоре произошло и это.
Однажды мать пошла вместе со мной нанести визит дяде Феде Изыльметьеву. Он жил на Одиннадцатой линии между Средним и Малым. Потом мне приходилось бывать у него, но в тот день мы дома его не застали. Зато я впервые узрел лифт. Вернее, возле лестницы я заметил шахту и там, за проволочной сеткой, увидал деревянную кабинку, в которой лежал какой-то сор. У нас лифта не было, да и здесь, у дяди Феди, лифт бездействовал – в те годы они всюду стояли, – но когда мать объяснила мне, что это за штука, я был радостно ошеломлен. Ведь подниматься в лифте – это, в сущности, летать! Я летал в снах, но невысоко, и потом, ведь это только сны. А тут человек входит в будочку – и наяву возносится ввысь!
На обратном пути мать вместе со мной заглянула к каким-то родным или знакомым, у которых потом никогда я не бывал. Где они жили – не знаю. Запомнил большую комнату с низким потолком, причем комната эта имела вот какую странность: мы вошли в нее через квартиру, но в нее был и другой ход – вторая дверь из комнаты была раскрыта на железную лестницу, спускающуюся прямо со второго этажа не то в палисадник, не то в какой-то зеленый проулок, где росли кусты, лопухи и высилась горка битого кирпича. В комнате находились мужчина и молодая женщина. Она о чем-то разговаривала с матерью, а затем стала о чем-то спрашивать меня. Потом взяла с этажерки книжку и прочла длинное стихотворение; я запомнил из него два четверостишия. Одно было такое:
Фея сделала находку:
Листик плавал по воде,
Из листка построив лодку,
Фея плавает везде.
Другое, ближе к концу стихотворения, звучало так:
Лодку феи ветер, вея,
Опрокинул не со зла, –
Но в реке, однако, фея
Утонуть тогда могла.
Дома мать довольно часто читала вслух стихи – так, для своего удовольствия. Но я их как-то пропускал – не мимо ушей, а мимо памяти. А тут – сразу запомнил. Может быть, дело в фее? Пожалуй, нет. Я уже знал, что феи – это такие маленькие девочки с крыльями, но вообще-то не очень ими интересовался. Прыгуны-покойники и ночные налетчики занимали меня куда больше.
Может быть, всему причиной лифт. Главным событием дня было открытие чудесных возможностей лифта; это великое открытие возбудило меня и как бы притянуло к себе и остальные события того дня, возвеличив их значение.
Эти две строфы я долго носил в памяти, не зная, кому они принадлежат, да и не очень-то пытаясь узнать. Шли годы, я открывал для себя новых поэтов, запоминал их стихи. Запомнил я и несколько стихотворений Бальмонта, не потому, что он так уж мне нравился, а просто потому, что на стихи у меня хорошая память. И лишь совсем недавно, когда Бальмонт вышел в Большой серии «Библиотеки поэта», в 1969 году, перелистывая этот том, я случайно наткнулся на знакомые с детства строки. Я узнал, что стихотворение называется «Находка феи», и на этот раз запомнил его целиком. Мне кажется, что это хорошее стихотворение, одно из лучших у Бальмонта; оно простое, светлое, зыбкое, как отражение в ручье. Сегодня я приношу поэту свою запоздалую благодарность. И с нежной благодарностью вспоминаю неведомую молодую женщину, впервые прочитавшую мне стихи, которые я запомнил.
И еще я благодарю свою жизнь за то, что все это было так, а не иначе.
Почему-то все мои ранние петроградские впечатления – летние. Как будто стоило мне выйти на улицу – и воцарялась ясная, теплая погода; как будто тогда, в голодном Питере, был какой-то райский климат: ни дождей, ни туманов, ни осенней слякоти, ни снегопадов. Правда, дома порой приходилось мерзнуть. Но зимы помню именно по этому домашнему холоду, а не по уличному морозу и снегу.
Первое снежное воспоминание связано с поездкой к няне в Тверскую губернию (теперь – Калининская область). Няня уехала в свою деревню еще осенью, а теперь, с наступлением холодов, мать решила увезти меня к ней, чтобы перезимовать зиму в тепле и относительной сытости. Думаю, что была уже какая-то договоренность и мать предварительно списалась с няней.
К поездке этой проводилась солидная подготовка. Перебирались домашние вещи, обсуждались в смысле «везти – не везти»; шились мешки и мешочки, увязывались тюки. Бабушка и дядя Костя старательно помогали матери и делом, и советами. Слов нет, няня Лина старушка добрая, но ехать к ней с пустыми руками негоже.
Кроме вещей мать везла соль. То была каменная соль – буза, крупная, коричневатого цвета, похожая на острые осколки гранита. Теперь такой бузой, для облегчения своего труда, ленинградские дворники посыпают тротуары, и за это их иногда поругивают в газетах. В те времена соль была драгоценностью. На нее в деревнях горожане могли выменять много съедобных вещей – и масло, и яйца, и хлеб. Помню, как мать с бабушкой, высыпав на мельхиоровый поднос все наличные запасы соли, отмеряли японской фарфоровой чашечкой ту долю, которую можно увезти, и осторожно ссыпали ее в узкий, похожий на детский чулок, мешочек из плотной полосатой ткани.