Игнат придержал лошадь и свернул с большака в чернеющий лесок. Здесь не мела поземка и на всякий случай можно было спрятаться от погони. Но почему нет Ефремова? Неужели ему не удалось прорваться? И вдруг мелькнула мысль: а бог правду видит. Из всего обоза, может быть, его одного, Игната Тарханова, без вины ссылали в Хибины. Значит, он один и имел право на этот ночной побег. Эти утешительные размышления были прерваны тихим стоном, словно где-то рядом надломилась молодая сосна. Игнат испуганно оглянулся и увидел Василия, беспомощно откинувшегося к задку саней.
— Батя, ранило меня. Не то в плечо, не то в руку, повыше локтя.
— Как это ранило? — не сразу понял Игнат.
— Давай на дорогу к станции.
Через полчаса они въезжали в большой железнодорожный поселок. У какой-то женщины Игнат узнал, где находится больница, и свернул на боковую улицу. Василий рывком поднялся.
— Ты что, батя, задумал?
— Не удалось, сынок, бежать.
— Езжайте.
— А ты?
— Я в больницу.
— Нет, одного мы тебя не оставим,
— И я не поеду. — Татьяна выскочила на дорогу.
— Куда? Ополоумела! — Василий толкнул ее обратно в сани, из последних сил проговорил: — Батя, вы не обо мне думайте. Я один, а вас трое. Татьяна вот-вот родит. — И чтобы как-то успокоить жену и отца, сказал, вылезая из саней: — Вы обо мне не беспокойтесь. Один я скорее выпутаюсь. Скажу, со станции шел и вдруг выстрелили. Может, ограбить хотели, может, шальная пуля. — Он поцеловал отца, потом обнял одной рукой Татьяну. Хотелось сказать ей что-то очень важное на прощание. Но что? Кружилась голова, разбегались мысли и торопила кровь, от которой набрякла рубашка. А так уйти тоже нельзя. Кто знает, увидятся ли они еще? Ведь он не сможет им написать. Письмо их выдаст. Да и куда писать? Наконец-то он знает, что ей сказать. Не надо искать друг друга. Жить порознь. А там видно будет. И, отстранив Татьяну, покачиваясь от слабости, побрел к больнице.
Игнат хлестнул Находку. Она вынесла их из поселка и помчалась по снежному большаку. Дорога тянулась крутобережьем скованной льдом Мсты и через лога и лесные чащобы где-то далеко, за добрую сотню километров, упиралась в город Глинск. И как короток был тот зимний день, так бесконечна была пришедшая ему на смену ночь. Казалось, утра никогда не будет. Все закоченело в своей неподвижности. И деревни в морозном инее, и звезды в своем холодном блеске, и душа человека — так бескрайно было ее горе. И сквозь эту закоченевшую неподвижную ночь тащилась Находка, словно ее впрягли не в самые обычные сани, а в огромный, как этот мир, воз.
Ехали всю ночь. Потом днем отдыхали на заброшенном хуторе. А сумерками двинулись дальше. Глинск увидели издалека, в зареве огней. Находка, почуяв близкое жилье, пошла рысью. И вдруг на повороте дороги выскочили трое с фонарем. Тот, кто держал фонарь, первый бросился к саням.
— Стой! — И схватил свободной рукой за вожжу.
Игнат наотмашь ударил нападавшего. Он видел, как взлетел фонарь, осветивший черную ушанку и искаженное болью лицо человека с крупными зубами, слышал, как кто-то пытался его догнать, и, объятый страхом, продолжал хлестать Находку даже после того, как никто его уже не преследовал.
В Глинск въехали с рассветом. И тут неожиданно Татьяна закричала истошно:
— Ой, не могу!
Роды начались в санях. Когда Игнат доставил невестку в больницу, он уже знал, что у него есть внучка. А через несколько дней Татьяна скончалась. После похорон Игнат пришел в больницу. Его спросили:
— Так что же вы решили делать с девочкой?
— Не знаю. Один я, и не здешний.
— Хорошо, мы ее устроим в Дом малютки. А как ее назвать?
— Назвать как? — переспросил Игнат и подумал: вот ведь как бывает. Одна жизнь переходит в другую. Словно Татьяна не умирала, а заново начала свою жизнь. И сказал: — Пусть по матери зовется Татьяной. Наследница!
И сам себе в эту тяжелую минуту жизни он казался вот таким же беспомощным, маленьким существом. Что ждет их обоих? Обездоленных, у которых отнять уже больше нечего, разве что жизнь.
Татьяна Тарханова пребывала еще в том возрасте, когда ей было совершенно безразлично, в какую она живет эпоху, какие происходят вокруг нее события и сколько крестьянских хозяйств в стране объединилось в колхозы. Что ей было до того, что где-то совсем близко под Глинском убивали из-за угла колхозных активистов и что ее отец Василий Тарханов и дед Игнат Тарханов бежали из обоза раскулаченных.
Когда ранним зимним утром Игнат Тарханов въехал в Глинск, в городе, как показалось ему, ничто не изменилось. Как и несколько лет назад, над Мстой аркой высился большой мост, за мостом по пологим склонам изгибались улочки деревянных домов, и все это завершалось горстью каменных зданий, рядами торгового подворья и приземистым собором, бессмысленно воздвигнутым посреди дороги. Все было как будто по-прежнему в Глинске. Но у торговых рядов Игната поразила тишина и запустение. Бывало, в этот утренний час торговое подворье уже бурлило, шумело и распространяло вокруг себя запахи рыбных рядов, обжорок и подвалов, уставленных бочками кислой капусты. Теперь его каменные корпуса были закрыты, на них уже не красовались разрисованные вывески, а там, где они уцелели, потускнели, облупились, тоскливо погромыхивали на ветру ржавой жестью. И еще заметил Игнат: купол собора был без креста. Город словно лишился божеского благословения. С тревогой он взглянул на заречную сторону. Там дымили трубы заводов огнеупорного кирпича. И этот дым вызвал у него чувство облегчения. Значит, еще надо возить глину, и он найдет себе кров и работу.
Тарханов остановился в Доме крестьянина. Наутро направился к заводу, раскинувшемуся неподалеку от мстинского берега. В кармане у него лежала полученная из сельсовета в начале года справка. Она удостоверяла, что Игнат является крестьянином деревни Пухляки и в зимнее время занимается извозом. По этой справке он получил место в Доме крестьянина и по ней же рассчитывал устроиться на работу. Но, переступив порог комнаты, где производился наем рабочих, Игнат невольно попятился к дверям. Скорей уйти, бежать, скрыться. Рабочих нанимал не кто иной, как его земляк, агроном Семен Чухарев. Однако, прежде чем Игнат успел скрыться, тот весело окликнул его:
— Проходи, проходи, Игнат Федорович. Ну, как там у нас в Пухляках?
— Как всюду — колхоз, — нехотя ответил Игнат.
— А ты как? На сезон или в кадры метишь?
— Насовсем желательно.
— Ясно. Ну, посиди. Я людей отпущу, и поговорим.
Тарханов присел в сторонке. Чухарев продолжал нанимать рабочих. Быстро писал. Фамилия, имя, отчество? Откуда? Специальность? И тут же выдавал один талон в баню, другой — в общежитие, третий — на питание в столовую. Тарханов дивился. Легко жить в городе. Приходи гол как сокол, все тебе на тарелке поднесут. И баню, и жилье, и харч. А в деревне поди-ка обоснуйся: дом построй, хозяйство заведи, на год вперед хлеба запаси. Он вглядывался в лица нанимавшихся рабочих, стараясь понять, что это за люди. Зачем они идут на завод? А может быть, среди них есть такие же, как он, беглецы? Даже кулаки. Не стали дожидаться, пока их раскулачат, и ушли. И почему агроном в заводской конторе сидит? Ему семена проверять, советы давать, а он талоны раздает. Не раскулаченный, не сосланный, а, видно, тоже беглец.
— Так, стало быть, прощай, Пухляки? — сощурившись, спросил Чухарев, когда за последним принятым на работу закрылась дверь. — Не нравится палочка?
— Нас не неволили...
— Я не о том, — продолжал, улыбаясь, агроном. — Я про колхозную палочку. Вышел на работу — в ведомости поставят палочку. А работал или под кустом лежал, все равно. От всех ничего и всем поровну. — И рассмеялся собственной остроте.
— Порядку верно маловато, — согласился Игнат и не удержался, чтобы не пожаловаться: — С конями плохо обращаются...
— А откуда эта палочка? — продолжал Чухарев. — От бедняка идет! Ну, раньше, верно, с него кулак жилы тянул. А при Советской власти кто его обижал? Ссуда ему, и хлеб ему, и лес на постройку опять же ему. А теперь он хочет, чтобы и ты на него работал. Вот она откуда идет, эта палочка. Бедняцкий коммунизм. А нутро-то что ни на есть самое собственническое, да еще такое, когда этот самый собственник работать не хочет. Есть такие в Пухляках, скажи, есть?
— Афонька Князев.
— Какой же тогда мужику интерес в колхозе работать? Ну, хотя бы моему отцу, тебе, Ефремову?
— Ну а ты-то, Семен Петрович, агроном!
— Тем более.
— Жалованье получал.
— Голова дороже. Да и по совести говоря, какая может быть наука, когда все, кому не лень, пугают: за то в суд, за это к прокурору, а слово не так сказал — и того хуже может быть. От меня требуют — организуй, агитируй, выступай, зови в колхоз. А я агроном. Мое дело не звать, а показывать. Да и наука пошла побоку. Сверхранний сев! Это что же — сеять лен в воду! Нет, против науки я не пойду. Лучше ею совсем не заниматься.