«Я вступила для того, чтобы бороться с кулаками» — так она просила написать в заявлении, она, эта неграмотная женщина.
И вот наши курицы стали нести яйца, наши коровы стали давать больше молока, наше масло можно было везти в город. Эта женщина, казалось, заменила в нашем хозяйстве всех отсутствующих женщин.
И вот мы увидели, как поворачивается наше хозяйство, наши коровы и овцы, наши свиньи и гуси, наши огороды и сады, так поворачивается трактор, управляемый уверенной рукой тракториста. Она изменила наше хозяйство. В каких–нибудь три недели!
Она выучилась грамоте, вступила в партию, организовала кружки. Но главное, главное, она не забывала, зачем она пришла к нам. «Чтобы помочь ликвидировать кулака как класс». И прежде всего помочь нам вовлечь женщин. «Женщины не идут за нами, — рассуждала она, — следовательно, они идут за кулаком».
— Разъяснить это женам бедняков и батраков, — говорила она, — это сделать больше, чем наполовину дела. Тогда уже нетрудно будет вовлечь их в колхоз. А за ними уже придут и жены середняков. Нужно только взяться за дело.
И она взялась за дело. Она приступила к делу так, как нам давно следовало приступить, но что мы не догадались сделать. Она собрала жен батраков, бедняков и красноармейцев. Она сделала им доклад не о колхозе прямо, а о колхозе косвенно, она говорила о кулаках, какими средствами кулаки борются с колхозниками (убийства бедняков, поджоги, ложные слухи). Она показала им кулацкое оружие и перечислила факты, случившиеся в окрестных деревнях и в нашей деревне. Она довела их до того, что жены бедняков, батраков и красноармейцев подняли свои худые руки, готовые пойти в классовый бой. Теперь уже можно было говорить о главном. Но она не говорила. Она только вскользь заметила, что вся борьба, все сопротивление кулаков направлено на колхоз. Затем опять ни слова о колхозе. Только о кулаках: кулаки, кулаки, кулаки. И наконец заключение, смелое, как удар:
— Вы помогаете кулаку, бойкотируя колхоз.
И вот результаты: все присутствующие женщины, как одна, записались в колхоз. Неумевшие писать ставили крестики. Так был нанесен сокрушительный удар кулакам.
О себе не пишу: некогда.
Молодцев».
Он передает мне свое перо, вы слышите, он передает перо. Но то перо теперь не только мое и не только его, то перо наше. И я пишу нашим пером, общим пером, и замечаю, как меняется мой стиль. Я пишу уже не так, как в предыдущих главах, и мне становится ясно: я пишу под Молодцева.
Он под меня, я под него, взаимное влияние, взаимная радость. И я радуюсь, что я пишу нашим пером, и уже не мой, а наш роман, нашим стилем.
Одно перо, одна бумага, одни мысли, один роман.
И наша дружба растет, не только на бумаге, но и в действительности: он, думаю я, поможет мне написать этот роман. И я пишу так же, как писал бы он. Я пишу, как он косит. Так же размашисто, так же уверенно и так же весело.
Я пишу!
И колхоз, наш колхоз, под моим пером, под нашим пером, приобретает понемногу живые формы. И вот он уже не действительность, описанная на бумаге, а сама действительность. И я уже вижу этот колхоз, как этот стол, как это перо, как эти слова. Но я не только читаю его, а вижу своими глазами, слышу своими ушами, ощупываю своими руками. Вот я ощущаю теплую кожу, живую шерсть вот этих быков. Я вижу, как они дышат. И пар окутывает меня, то пар навоза и животных.
Я нагнулся посмотреть у коровы вымя, и корова провела по моему лицу хвостом, как кистью. И я иду с запахом на лице, с лицом, запачканным калом, мимо этих коров навстречу этим бабам. Они идут с подойниками и руками, доить, и смеются надо мной смехом, похожим на молоко, они смеются молоком и щеками.
Я вижу Катерину Оседлову — энергичную женщину, главного мастера коровьего и птичьего цеха, управляющую всем ходящим на четырех ногах (за исключением лошадей!), всем летающим и всем плавающим.
— Одним словом, командарм армии, всего морского и всего воздушного флота, — приветствую я ее.
Она смеется, но кажется, что смеются у нее одни руки, веселые руки, умеющие смеяться и работать.
— Вот теперь ваш колхоз, — говорю я ей, — как колхоз. Уже не мужской монастырь. И мужчины, и женщины, и поля, и птицы — колхоз всем колхозам.
— Теперь комплименты не в моде, — смеется она и продолжает деловым тоном: — А колхоз наш еще не колхоз, а недалеко ушел от хозяйства единоличника. Еще много нам нужно сделать, чтобы превратить его в настоящий колхоз.
И вдруг она хохочет, смеется уже не руками, а лицом, хохочет всем телом.
— Что это на вас, — едва говорит она, — бегите, вымойтесь. Бегите, бегите. — И на момент, короткий, как хвост коровы, я вспоминаю о своем лице.
— Пустяки, — сказал я и вытер лицо ее фартуком, пахнущим молоком.
— Вы лучше скажите, чем ваш колхоз еще не колхоз. А по–моему, он колхоз на все сто процентов.
— И все–таки вы плохо вытерли, — сказала она, — не вытерли, а только размазали. Идите умойтесь.
— Потом, потом, — нетерпеливо крикнул я, — скажите сначала, какие недостатки, покажите, в чем он еще не колхоз.
— Сначала умойтесь, — сказала она мне, как ребенку, — потом покажу.
— Нет, — не соглашался я, как ребенок, — сначала покажите, потом умоюсь.
— В таком случае, — сказала она, — я вас сама вымою, — и взяв меня за руку, как маленького мальчика, повела в умывальную.
— Теперь покажете? — спросил я.
— Нечего показывать, — сказала она. — Нечего и некогда. Пойдете в поле, увидите сами. А если не увидите, оденьте очки. А потом возвращайтесь сюда и здесь посмотрите хорошенько, и здесь увидите.
— Ничего не вижу, — сказал я.
— Идите, идите. Увидите.
И я пошел. Я иду. По дороге встречаю кулака Луку. И некоторое время мы идем с ним вместе.
— А вы знаете, что такое Япония? — спрашивает кулак.
— Нет, не был, — говорю я, — не знаю.
— А я знаю, — говорит кулак.
— Что такое Япония? — спрашиваю я.
— Япония — это страна, — говорит кулак.
Молчание.
— А я, брат, на японской войне был, — говорит мне кулак, — японцев видел. Они все одинаковые. Рост одинаковый, лицо одинаковое, костюм одинаковый.
— Неужели одинаковый? — спрашиваю я.
— Одинаковый, — говорит кулак.
Молчание.
— Вот бы из них колхоз–то организовать, — говорит кулак, — хорошее бы дело. А то что это за колхозники. Один высокий, другой низенький, один черный, другой рыжий, один красивый, другой некрасивый. У одного две коровы да три коня, у другого ни коровы, ни коня, ни кола, ни курицы. У одного руки, этими руками только и пахать, у других — ни рук, ни ног, ни головы, одна спина, чтобы лежать… Эх, колхозы, колхозы — японское дело!
Мы расходимся. И я прихожу на поля. Поля как поля. Колхозники пашут. Все в порядке. Подхожу еще ближе, это пашет молодежь. Вот Фека, вот Мотька Муравьев, вот Жеребцов, вот остальные. Они работают без особого энтузиазма, но и без лени. Работают как работают. Все вместе. «А чего–то не хватает, — думаю я, — чего, чего?» И никак не могу догадаться — чего?
И я снова осматриваю поле. Кажется, все в порядке. Работают коллективно. Впереди лошадь и двухкорпусной плуг Муравьева, за ним парные и однолемешные — плуг за плугом — не меньше сорока плугов.
С другой стороны поля другая группа молодежи, плуг за плугом, не меньше сорока плугов. Группы переговариваются между собой, изредка переругиваются. «Другое дело, если бы посмеивались друг над другом, — думаю я, — тогда работа бы шла быстрее». Но они работают спокойно, как едят, и медленно, как пьют чай. Обе группы не следят одна за другой, не обращают внимания на то, кто из них впереди, кто отстает, работают, как курят или как плюют. Медленно, медленно, как часы этой работы. Впрочем, ни у кого нет часов. Они работают, как этот день, медленный и жаркий, не столько работают, сколько существуют.
Их медлительность передается моему перу. И я пишу, как они работают.
Но где же старики, да и не только старики? Где остальные колхозники? Здесь только одна молодежь. «Неужели остальные, — думаю я со страхом, — ушли? Не может быть. Женщины пришли, мужчины ушли. Так не бывает».
И я спрашиваю у молодежи:
— Где остальные? Где старики?
— Каждый у себя, — насмешливо отвечает мне какой–то паренек.
Над кем он посмеивается: над стариками или надо мной? Наверное, над стариками. Но что это значит «каждый у себя»? Что это значит?
Я выбираю левую сторону, иду налево, по черному вспаханному полю. Ничего, кроме вспаханного поля! Я смотрю на небо, и оно кажется мне вспаханным. Под вспаханным небом по вспаханной земле я иду под солнцем. Солнце заменяет мне шляпу. Но вот, ноги мои на траве, запаханная земля кончилась и начинается не вспаханная.
Я вижу маленький участок, и маленький старичок на маленькой лошадке пашет маленькое поле.