Младший сержант Белоус сказал:
— Товарищ лейтенант, разрешите добрать сна! А то мне заступать скоро…
— Добирай, Дмитро… И я малость вздремну…
Белоус незамедлительно захрапел, а Воронков, подложив под щеку жесткий, как камень, вещевой мешок, глубоко вздохнул и выдохнул. Что означало: начнет засыпать. Сон, однако, взял не враз. Конечно, денек был насыщенный: штаб дивизии, штаб полка, везде разговоры-переговоры, добрался до батальона — опять же встречи, беседы, впечатления. Все-таки обрел свой дом. Пусть не очень уютный: сырость, грязь, постреливают, — зато это место, где и надлежит пребывать Сане Воронкову. Законно: если ты мужчина, то в такие годы должен воевать с оружием в руках, глаза в глаза с фашистами. Другого не дано, и ты так воспитан: грудью прикрыть Родину, и никто надежней тебя этого не сделает. Вопроса, как говорится, нету.
Впрочем, вопрос есть. Чтобы надежно прикрывать свою землю, нужно еще и воевать не как-нибудь, а умело, удачливо, победно. До сих пор Сане Воронкову давалось это нешибко. Может, не везло, может, вояка он неважнецкий. Как сложится здесь? Поживем — увидим. Во всяком случае, будет стараться. Покойная тетушка по матери, умерла еще до войны, проживала аж в Москве-столице, — та тетушка любила приговаривать: «Я всю жизнь трудяжила, лезла из кожи…» Вот и он будет трудяжить, лезть из кожи вон, чтобы воевать достойно, не выезжать на одной личной храбрости, умение, умение потребно! Хотя пора бы и научиться воевать как следует за два-то годочка, третий раскручивается…
А насчет надежности — прикрыл грудью Родину — не болтай, не бросайся громкими словами, надо бы отвыкать. Какое там прикрыл — от границы дошлепали до Москвы и Сталинграда, только теперь тесним захватчиков. Не гоним на запад, как о том взахлеб пишут газеты, а именно тесним: затяжные бои, обильная кровь, невосполнимые утраты. Так что не болтай. Тем паче, неведомо, сколько длиться войне. До Берлина еще далеко, уразумел, лейтенант Воронков?
Уразумел. Воевать будем еще и год, и два, и три, но испугать меня чем-то уже невозможно. Я потерял все, что имел. Больше терять нечего. Кроме своей жизни. Однако запросто, задешево ее не отдам, жить все-таки охота. А если уж погибать, так с музыкой. То есть пролить как можно щедрей кровь чужую, — такая, стало быть, диалектика. Кровь тех, кто вторгся в наши пределы и растоптал нашу жизнь. За это надо отвечать, за за это надо платить. И фашисты заплатят сполна, если даже Воронкову Сане и выпадет сложить голову.
Кому, куда о том о т п и ш у т однополчане? Шут его знает. Некому, некуда. Отписывают. А еще — о т к а з ы в а ю т. Не в смысле: посылают к черту, а в смысле: завещают что-то в наследство после смерти. Московская тетушка завещала им свои деньги на сберкнижке, и мама плакала: «Не отказывала бы нам этих сотен, жила бы на свете, разлюбезная моя сестренка Нюра…» Да, и словечко «отказать», как и словечко «отписать», несет в себе заряд некой угрозы, опасности и смерти. Так ли, иначе ли, но Воронков осознает это. Либо чувствует это…
Дмитрий Белоус всхрапывал весьма жизнеутверждающе, казалось: его храп подталкивал Воронкова в спину и спихнул бы с нар, если б не стена, к которой притулился лейтенант. С потолка срывались увесистые капли, стучали-долбили в подставленные котелки и миски. И не храп Белоуса мешал задремать, а эти капли, будто долбившие тебя в темечко — как клювом ночной хищной птицы. И еще мешал задремать огонек чадившей гильзы, но он не раздражал, а успокаивал даже, притягивал, манил к себе, и Воронков словно и с закрытыми глазами видел этот пляшущий язычок пламени.
Открыл глаза — в памяти как будто заплясали гильзовыми язычками слова: свеча… не угаснет… — отплясали, исчезли, и вспомнилось, что слова эти, фраза эта из какой-то народной песни, грузинской, армянской или азербайджанской. Точно, точно, песня народная, закавказская, и пел ее у них в гостях красный командир из Закавказья — горбоносый, с усиками, папин сослуживец но полку. Все-таки песня, вероятней всего, грузинская. Пел командир гортанно, с сильным акцентом: свеча не угаснет. Правильно, черт возьми! Не должна угаснуть жизнь некоего Воронкова Сани, пока не покараем Гитлера за все его зверства! Только так, и не иначе!
Он подумал о комбате, о своей нелепой детской обиде: одногодки, а Колотилин уж батальоном заворачивает, капитан, орденов полно. Действительно, нелепо и глупо обижаться на кого-то или что-то. Кто тебе препятствовал воевать удачливей, победней и тоже стать капитаном и комбатом? Многое препятствовало, А, ерунда все это. Он воевал лучше, ты хуже — вот и весь сказ. И задача одна: так воевать, чтобы не было стыдно самого себя. И сражаешься ты, лейтенант Воронков, не ради чинов и званий. Так-то.
Воронков, не отрываясь, глядел — глядел на светильник и незаметно уснул — крепко, без снов.
Отпустив Воронкова, капитан Колотилин на стыке батальонов подзадержался, перекурил с дежурным пулеметчиком чужого батальона, надеялся, что сосед, комбат-1, подойдет, кое-что бы обговорили насчет взаимодействия, подстраховки друг друга, если припрет, но комбат-1 не подошел, и Колотилин по ходу сообщения выбрался во вторую линию траншей, по другому ходу сообщения вернулся в первую траншею, зашагал к своему КП. Решил: службу на левом фланге проверит поближе к утру. Тянет поспать хоть маленько: мотаешься по обороне, мотаешься, глаза от недосыпа воспалены, слезятся, будто дымом разъедает. Так надежнее, более уверен: траншейную службу везде несут как надо. Знал: солдаты побаиваются его строгости, его недрёманного ока (втихаря называют н е у г о м о н о м), но еще больше побаиваются фрицевской разведки, уволокут тебя гитлеровцы — выколотят все, выпотрошат, изуродуют, родная мама не признает. Так что предпочтительно в «языки» не попадать…
Ноги гудели, поясница ныла. Виду, однако, не подавал, упрямо вышагивал, повыше поднимая ноги, чтобы не загребать грязь. Сзади тенью — Хайруллин, смелый солдат, заботливый и преданный ординарец, с таким не пропадешь. Колотилин шагал и шагал, и с усталости, что ли, в воображении мелькнуло дурацкое: когда-нибудь он заблудится в этих ночных траншеях, ходах сообщения и окопах, попадет в лапы к немцам. Вот уж поистине дурацкая мысль! Капитан Колотилин не из тех, что могут заблудиться, да и с ним неизменно Галимзян Хайруллин, надежный и храбрый боец, точно — его, Колотилина, тень.
Ничего, потерпим малость, прибудет пополнение, полегче станет. Да уже, собственно, начало прибывать: лейтенант Воронков — первая ласточка. Колотилин мысленно покачал головой: уж больно этот лейтенант бледный, изможденный, шея как стебель одуванчика, ровесники же, а ощущаешь: он — пацан, ты — взрослый мужик. Ей-богу, мальчик с большущими глазами, в которых наивная чистота и неиспорченность, какая-то телячья доверчивость, — и убивать таких не жалко? Гитлерам не жалко, а комбату-3 капитану Колотилину жаль их. Как, впрочем, и всех, кто волею судьбы попадает под его командование. Хотя, конечно, жалость эту нужно загонять в самые глубины души и как можно реже вытаскивать ее на свет божий. Ибо война есть война, жалей не жалей — от крови, мук и смертей не уйдешь. Правда, лично он уходил. Тьфу, тьфу, не сглазить бы!
Над траншеей прошелестела веерная трассирующая очередь — Колотилин и не подумал пригнуться. Неколебимо верил: железо его не возьмет, а показывать, что дорожишь своей жизнью, — позорно. Пусть все видят, пусть все знают — подчиненные и начальники, — капитан Колотилин железный человек. Да, может, он и вправду такой? А железо железу ни черта не сделает.
Вспомнил вдруг, как однажды в детстве, в детдомовском уже, в траве возле босоногой ребятни прошелестела серая лента гадюки. Мальчишки и, само собой, девчонки с перепугу бросились врассыпную, а он, Серега Колотилин, стоял себе, не дергался. Знал: змея не посмеет его тронуть. Хотя извивается и шуршит разнотравьем довольно противно и близко…
Комбат устал не столько от ходьбы, сколько от неких чужеродных, затаенных мыслей-воспоминаний, и остаток пути до КП ни о чем не думал, шел с пустой, будто позванивающей от пустоты головой, — как пустое ведро, право. Лишь в своей землянке, когда зазуммерил полевой телефон, Колотилин пришел в себя. Прежде чем взять трубку у связиста, приказал ординарцу соорудить чаек, покрепче, без сахару.
Звонил командир полка: что нового? Ничего нового. Едва отхлебнул из кружки, как звонок самого комдива — с тем же вопросом. И тот же ответ генералу, что и подполковнику. Но если непосредственному начальству можно было доложить кратко и без особых церемоний, то генералу докладывалось подробно, с уточнениями и весьма почтительно. Хотя в душе Колотилин не был убежден в необходимости еженощных, через голову командира полка, генеральских звонков: Батя не спит и другим не дает. Ведь контролирует же комбатов командир полка, и не только по телефону, в траншеях он нередкий гость. Ну да ладно, не комбату учить комдива.