– Такой стал Горик? Ого! Потрясающе! – Игорь увидел бледную, с большим носом, рыжеволосую девушку, стоявшую в дверях прихожей. На девушке был халат с кистями, она держала руки скрещенными на груди, обнимая ладонями худые плечи, словно ей было зябко. – Никогда бы не узнала...
– Я тоже вас... – Он запнулся, почувствовав, что говорит что-то не то, но мужественно закончил: – Наверное, не узнал бы!
– Так ужасно я изменилась?
– Нет, но вы... Вы же болеете...
– Да, да. Я болею. Совсем забыла, что болею. А почему мама так орала на бедную бабушку?
Игорь пожал плечами.
– Может, из-за этой смешной истории, которая случилась с твоим багажом? Мне бабушка рассказала. Боже, это же гениальная история! Ты гений, Горик. Ах, как жаль, что тебе не удалось все-таки опоздать на поезд...
Тетя Дина вышла из кухни, неся на подносе что-то, покрытое полотенцем.
– Зачем ты встала? – спросила она дочь. – Я несу питье и лекарство.
– А зачем ты кричала? Я думала, грабители, воздушная тревога или Бочкин вернулся. Ты меня разбудила. Я спала!
Последнюю фразу она произнесла с вызовом и прошла мимо матери и мимо Игоря в ванную, горделиво подняв свой большой нос и распушив движением головы рыжие волосы. За нею прошла волна ее запаха: лекарств и голого тела. Игорь почувствовал, что между матерью и дочерью есть какая-то напряженность и он почему-то эту напряженность усилил.
Тетя Дина сказала, посмотрев на него со слабой улыбкой:
– Вот чепуха, правда же? Какие-то чемоданы в голове, а немцы на Волге, Ленинград в окружении. Ты помнишь Славского? В Шабанове он жил одно лето вместе с тобой. Ленинградский музыковед, чудный человек. Погиб в августе под обстрелом. Иди сюда, я покажу, где ты будешь спать... От Бориса Афанасьевича никаких вестей уже четырнадцать месяцев...
Из ванной раздался крик Марины:
– Постели ему в моей комнате на кушетке! Мы будем с ним разговаривать!
– Перестань! – тетя Дина с досадой махнула рукой. – Он рабочий человек, а ты бездельница. Он будет вставать в шесть утра. Идем, Горик...
Из прихожей шел коридор, заставленный какими-то фанерными ящиками, мешками, банками, корытом, шкафчиками; этого хлама раньше тут не было, по-видимому, привезли неведомые Бочкины, занимавшие комнату Розалии Викторовны. Эта комната находилась в глубине коридора, на белой двери чернел большой висячий замок. Справа по коридору было две двери. Игорь вошел вслед за тетей Диной в первую. Увидел комнату и вспомнил, что близко под окном должен быть виден железный скат крыши, но теперь окно было закрыто черной светомаскировочной бумагой. Бабушка Вера сидела за столом и, держа у глаза лупу, читала книгу.
Муторней всего первый утренний час, с восьми. На улице еще тьма, как ночью, в цехе горит электричество, впрочем, не горит, а тлеет: две чуть живые лампочки качаются на длинных проводах над волочильным станом, третья возле отжигальной печи, но там обычно и без того светло от горящего горна, и еще одна лампочка едва проблескивает сквозь закопченные стекла перегородки там, вдали, над верстаком слесарей. Для такой громады, как заготовительный цех, света, конечно, мало, да где взять больше? И потом привыкли. Вот только холод по утрам. К холоду не привыкнешь. Тяжелый предзимний ветер леденит ноги, дует без перестану в распахнутые ворота – по утрам завозят трубы. Две женщины-грузчицы и старый мужик, чернорабочий по прозвищу Урюк, таскают трубы, зажав их штук по шесть локтем и боком, сначала по цементному полу, потом по бетонному полу, и трубы сначала дребезжат, потом гремят и, наконец, сваливаются с грохотом в кучу возле отжигальной печи.
Но ни дребезжание и грохот труб, ни холод, гуляющий по цеху – ворота остаются открытыми долго, потому что грузчицы и Урюк особенно не торопятся, – не могут заставить Игоря проснуться по-настоящему. Мысли работают хоть и медленно, но четко, а тело разбито, вяло, движения вязнут в полудремоте.
Игорь ходит по трапу вдоль десятиметрового трубоволочильного стана и возит по рельсам, держа за рукоять, тележку со стальными зубами. Этими зубами тележка схватывает конец железной трубы, просунутой в матрицу с прямоугольным отверстием, и тянет по стану уже ставшую квадратной трубу, уже не трубу, а профиль. Работа простая: ходи туда-назад. Подошел к матрице – дерг ручку вверх! – зубами схватил и тащи. Дошел до конца трапа – и снова дерг вверх! – зубы разжались, профиль вываливается, бросай его в сторону. И так круглый день с перерывом на обед от двенадцати до половины первого. Напарник Игоря Колька подтаскивает от печи к стану трубы и уносит готовые профили, а работница Настя всовывает трубы в матрицу и обмазывает концы масляным составом, чтобы уменьшить трение.
Двенадцать дней уже, как Игорь в «заготовке», и ему тут нравится. А вначале неделю ишачил такелажником, то есть попросту грузчиком, так распорядились в отделе кадров. Кадровик Оганов, читая справку его с ташкентского завода, где сказано, что Игорь имеет специальность станочника-гвоздильщика третьего разряда, не то смеялся, не то злился очень, выпучивая черные глазки: «Это что за специальность такая? Откуда? Гвоздильщики-мудильщики! Тут оборонный завод, а не шарашка при базаре. Ах, прохиндеи, жулики, навербовали дерьма! А числишься небось станочником, квалифицированной силой. Пойдешь в такелажники в транспортный цех, парень ты вроде крепкий. Поворочай там, погвозди, если ты такой гвоздильщик». И «гвоздил» неделю ящики, разгружая машины, посылали и на вокзалы, и на другие заводы, и в речной порт. Потом потребовался один человек в заготовительный цех на волочильный стан, никто из грузчиков не хотел: они все уже там сбились, слепились в шайку, пятеро женщин, два мужика и два парнишки Игоревых лет, им грузчицкая работа нравилась, потому что выпадали часы безделья, сиди покуривай, а в «заготовке» не посидишь. Игоря и турнули: пускай, мол, новенький катится. Так он и попал из гвоздильщиков в волочильщики.
Называлось так: рабочий-станочник трубоволочильного стана, 4-й разряд. В первый же день, как оформился на завод, дали хлебную рабочую карточку – 700 граммов и продовольственную, и еще ватник новенький, очень хороший, за 60 рублей. Обещали тоже ботинки выдать, но не раньше Ноябрьских. На волочилке работать чем хорошо? Нету беготни, ходишь себе и размышляешь, туда-сюда, дерг-дерг. Правой рукой дергаешь, в левой самокрутка с махрой – курить Игорь еще в Ташкенте на чугунолитейном научился, – а когда правая занемеет, повернешься боком и левой дергаешь. Так боком и ходишь.
Колька поначалу встретил Игоря злобно, называл не иначе как Косой или Очки (тетя Дина нашла Игорю очки Бориса Афанасьевича, правда слабоватые, минус три, а ему нужно минус пять!), орал в лицо Игорю песенки вроде «Ношу очки я ррраговые не для того, чтобы лучше зреть...», а в столовой однажды цапнул Игореву пайку хлеба со стола и начал спокойно жевать, глядя на Игоря с улыбкой: что, мол, сделаешь? Игорь отмалчивался прежде, плевал на него с высокой горы, а тут вдруг взбесился: схватил Кольку за грудь и так его молча затряс, что, когда отпустил, тот с перепугу на колени хряпнулся. И с тех пор все. Ни наглости, ни Очки.
Росту Колька небольшого, на вид совсем шкет, мелочь кривоногая, Игорь с ним одной бы ручкой справился, а лет ему немало: семнадцать с половиной. Весной Кольке в армию. Перестав дразнить Игоря очками, он теперь мучает его рассказами – врет, конечно, как змей! – о девчонках и женщинах, которых будто бы победил. Рассказывает он грубо, по-хулигански, при Насте, а ей все равно – она не слышит, думает свое, – Игорь же мучается, не показывая вида. Главное, что невыносимо: при Насте. Ей лет тридцать, она невзрачна, желтолица, всегда закутана в серый платок, всегда молчит, не улыбнется, и вот эта женская смиренность и покорство, над чем измывается Колька, так же невыносимы Игорю, как и Колькина грубость.
Но показать это, оборвать Кольку, заступиться за тихую и бессловесную Настю у Игоря не хватает духу. Вроде стыдно как-то. Вроде будет он тогда не мужчина.
Бригадиров в «заготовке» двое – Колесников и Чума. Колесников говорит глухо, двигается не спеша, лицо у него какое-то потухшее, бесцветное, он больной – кашляет. Иногда часами дохает и дохает, слова не может вымолвить. А Чума ни минутки не устоит на месте, оттого и кличка такая, весь день бегает, кричит, волнуется, учит, подгоняет, матерится и сам ишачит, как черт. Он и смахивает на черта – малорослый, сутуленький, руки длинные, лицо большое, темное, впитавшее в кожу копоть и масляные испарения навечно, лицо старой обезьяны, с глазками-сверлами, упрятанными глубоко под узкий, козырьком лобик. Игорю кажется, что таким мог быть Квазимодо.
– Что вы там портки сушите? Давайте работайте, давайте! – орет Чума.
Он всегда орет. В цехе, правда, шум немолкнущий, гудит волочилка, грохочет пневматический молот. Но Колесников обязательно подойдет близко и скажет, что надо, а у Чумы нет терпения – орет издали, трясет руками. А хоть и подбежит иногда – тоже орет.