— Хуже. Больница. Поначалу не раз пытался подвести итог жизни, спасали. А потом привык…
— Но, но, не так-то мрачно… Не стар, не увечен, вылечили, теперь живи и радуйся.
— Пока что радостного мало.
— Странно все это… Никогда в жизни своей я не думал, что придет время, когда люди сами себе будут выдумывать болезни, подтачивающие здоровье.
— Простите, я сам себе противен. Не надо ворошить прошлое. Все кончено.
— Если ты пришел, чтобы я тебе заупокойную молитву прочитал, то не жди.
— Я жить хочу.
— Одинаково преступно губить чужую или собственную жизнь! — дымил трубкой, размышляя о чем-то своем, Ашурали. — Ты сам себя сглазил, все у тебя было хорошо.
— Да, отец. И я вину на других не перекладываю.
— Один раз человек проявит слабость, скажет «ничего», и потом всю жизнь приходится мучиться. Выходит, что «ничего» — это не пустое место.
— Выходит, так, отец.
— Слушаю, тебя, сынок, ты хочешь что-то мне сказать, я вижу, говори, — с состраданием и на сей раз как-то мягко прозвучал голос Ашурали, немного хриплый, как у страдающего астмой.
— Да, да, ты должен мне помочь, отец.
— В чем?
— Я хочу все вернуть.
— Все не вернешь. А новую жизнь начать следует. Не зря говорят: пей родниковую воду, в ней много солнца.
— Сейчас мне, отец, очень трудно… горит у меня все внутри. Мне стыдно за себя, что я так ослаб… Думал, время я оседлал, а оказалось, что седло-то на мне.
— Ты говори, говори.
— Я не только говорить — кричать готов на весь свет, я люблю ее, отец, — с трудом вымолвил Хасрет.
— Вы же развелись.
— Она развелась, я не давал развода!
— Потише, сынок, старухе моей что-то нездоровится, ветры, сквозняки…
Наступила тягостная тишина. Потом Ашурали приблизился и спросил в упор:
— Ты бил ее?
— Да… нет, это не я бил, не я…
— Я слышал, что ты издевался над ней?
Хасрет молчал.
— Ты уже видел ее?
— Нет, отец.
— И не ходил домой?
— Ходил, ее нет, нигде нет.
— Ничего, придет. Поговори с ней, только не унижайся, они этого не любят, и ее достоинство уважь, она женщина, да и на такой работе… Как-никак сельсоветом заправляет.
— Я не могу, отец, выручи меня. Вот, вот. — Он достает из-за пазухи пачку писем. — Это я писал ей. А она их не хотела брать.
— Так много ты писал? И не получал ответа?
— Не получал.
— Гм… Озадачил ты меня, сынок, я постараюсь… Ты есть не хочешь ли?
— Нет, я устал.
— Тогда ложись. Вот здесь, на этой постели. Ты можешь спать, это Мураду старуха постелила, а его до сих пор нет…
— Мурад приехал?
— Да, приехал на похороны Дингир-Дангарчу. И где-то с друзьями, видно, загулял, а может, в Дубки подался… Ложись.
— Спокойной ночи!
Долго не могли они заснуть: Ашурали потому, что выкурил трубку, а Хасрет потому, что чувствовал себя глубоко несчастным и одиноким, и надежда на то, что этот старик Ашурали сумеет помочь ему, постененно меркла, как далекая утренняя звезда. И все же Хасрет под утро заснул, а Ашурали так и не сомкнул глаз, пока не настало время утренней молитвы. Только тогда вернулся домой Мурад. Отец не спал.
— У нас гость?
— Да. Ложись где-нибудь.
— Хорошо, отец.
— Ты где так долго был?
— У строителей… — соврал Мурад, и ответ его совпал с предположением отца, поэтому тот не стал больше ничего спрашивать, а Мурад, пристроив несколько стульев рядом с постелью гостя, бросил на них что помягче и, примостившись, заснул крепким сном…
— Да здравствует солнце!
Опять его приветствуют люди, как и во все времена с тех самых пор, когда на земле человек понял, что он человек, а то, что греет его, солнце. Оно сияет над горами Чика-Сизул-Меэр, и все радостно встречают его. Вот через маленькие окна сакли лучи проникли в комнату, где спокойно спали Хасрет и Мурад. Теплые лучи, падающие через стекло, коснулись плеча Хасрета. Он открыл глаза, чувствуя в себе свежесть и бодрость, и увидел, что кто-то лежит рядом с ним. Он узнал в спящем сына Ашурали, осторожно снял с себя его тяжелую руку. Мурад проснулся, удивленно уставился на Хасрета.
— Доброе утро, — сказал Хасрет, — хотя уже наверняка полдень.
— Это ты?..
— Удивлен?
— Нет, просто не ожидал. — Мурад встал и принялся расставлять стулья.
— И я бы удивился на твоем месте… Но что делать, друг, обстоятельства сложились не в мою пользу, и вот пришлось искать ночлег в чужой сакле. Ты, наверное, поздно вернулся, ложись на кровать, досыпай. — Хасрет оделся и вышел из сакли.
Мурад прилег на кровать, хотя сон его как рукой сняло, да он и не думал теперь спать! Подложив под голову руки и глядя отсутствующим взглядом на края почерневших балок под потолком, он погрузился в мрачные раздумья. Странные, противоречивые чувства охватили Мурада. Признание своей вины перед этим человеком смешивалось в душе Мурада с неприязнью к нему, хотя ничего плохого этот человек ему не сделал и ничего дурного против него не замышлял. Может быть, эта неприязнь и исходила от того, что он понимал, осознавал порочными, недостойными носящего папаху собственные поступки. Еще бы! Всю ночь нежился с Султанат, обнимал, ласкал ее и, явившись домой под утро, заснул рядом с ее мужем, Хасретом. Может, рассказать ему все? Но для этого смелости у Мурада не хватит, и, конечно же, он ничего не скажет. «Подло все, пошло… Но ведь она разошлась с Хасретом, развод по закону оформлен через суд… Она не жена ему! «Закон», «суд» — разве это оправдание? А что скажут люди, что скажет отец? Воспользовался тем, что человек споткнулся, воспользовался его несчастьем… А как бы он, Хасрет, поступил на моем месте? Разве он был бы виноват, если бы его полюбила женщина и он сам полюбил ее?»
ГЛАВА ВТОРАЯ, о том, что нарушило извечный покой в горах Чика-Сигул-Меэр и что прибавило жителям в «Гнезде Орла» новые тревоги и заботы
ПОД СТАРЫМ, УСТАЛЫМ СОЛНЦЕМ
При виде горного хребта Салатау человек может вполне утвердиться в мысли, что если и был прикован Прометей, похитивший у богов огонь и отдавший его людям земли, к Кавказским горам, то, бесспорно, он был прикован железными цепями именно к этим грозным и неприступным скалам! Только боги могли придумать такую жестокую казнь за добро.
Хребет Салатау. Здесь проходит самый глубокий, самый впечатляющий и захватывающий воображение человека Сулакский каньон. Вид каньона поразителен, когда он открывается под тобой непостижимой, страшной бездной. А если смотреть снизу, то видится узкая и мрачная отвесная теснина, вздымающаяся на головокружительную высоту. Наверху, сквозь просветы в облаках, сияют снега вершин горного хребта, а тут, рядом, в клубах пара, грохочет белый от пены Сулак. Извиваясь средь каменных громад, сжимающих русло, река в неистовстве бьется об утесы, и ее воды рассыпаются тысячами радужных брызг. Кое-где склоны каньона покрыты шлейфами осыпей, они почти лишены растительности, и лишь местами по расщелинам скал лепятся коряжистые кустарники фриганы, шибляка, можжевельника, кое-где мелькнет неприхотливая сосна или березка.
В одном из расширений каньона, в котловине, окруженной известковыми горами, называемой «Гнездом Орла», и притаился аул Чиркей, аул самоотверженных и суровых людей, такой же древний, как и камни этих нагромоздившихся одна на другую саклей — жилищ неприхотливых в быту горцев. Говорят, этому аулу пятьсот лет, а некоторые находки свидетельствуют, что первые камни для жилья в «Гнезде Орла» были сделаны из гончарной глины куда в более древнее время.
Не будем углубляться в древность, тем более что имеются более поздние, точные сведения и имена, связанные с этим аулом. Здесь русский художник Гагарин писал свои этюды к картине «Каньон реки Сулак», здесь проезжал в сопровождении князя Багратиона и был восхищен увиденным француз Александр Дюма, опальный Александр Полежаев писал здесь свою поэму «Чир-юрт», а живший в Дербенте декабрист Александр Бестужев-Марлинский не раз посещал берега Сулака. Случай, описанный в «Кавказском пленнике» Львом Толстым, произошел здесь, у Евгеньевской крепости, руины которой виднеются еще на подходе к аулу Чиркей. Лермонтова знают здесь все и считают своим поэтом.
— Вы что, забыли о них, горцы? Почему не ставите им памятники у дороги? Вы помните о них?
— Да, помним. А человеческая память — памятник вечный!
Пятьсот лет стоит в этом каменном мешке аул, у края пропасти, где в глубокой расщелине грохочет Ак-су и так пенится, что кажется, будто течет в этой теснине не вода, а молоко. Сакли, поднимающиеся вверх террасами, тесно прижимаются друг к другу, словно боятся, что вот-вот горы сомкнутся и раздавят их… Пятьсот лет немалый срок, чтобы дать каждой вершине и каждому ущелью свое имя, чтоб не блуждали люди и могли назвать место, где искать не вернувшуюся со стадом корову или теленка, а может быть, бесхвостого ишака, того самого, который не вмешивается в людские суждения, хотя мог бы оказаться мудрее многих.