Казавшееся далеким и смутным, вдруг без промежутка придвинулось и стало возле — дом, тесовые ворота и... новая хозяйка с бледным, раздражающе зовущим лицом и раздражающей улыбкой.
Когда вошел в лавку, Захарка и приказчики отпускали покупателям товар.
Чудно показалось Осипу, что и Захарка, и приказчики, и покупатели как будто не видели его, но, главное, не видно никаких признаков торжественности на их лицах, как будто сегодня было не восемнадцатое число.
— Захару Касьянычу!
А тот, не оборачиваясь, глядя на него красной негнущейся воловьей шеей, бросил угрюмо:
— Чего?
Опять странно удивил этот вопрос, как если бы на пасху спросили: почему в колокола звонят?
— А как же, нонче же восемнадцатое число, — и, улыбаясь всем своим огромным ртом, и лицом, и фигурой, добавил: — да еще и августа.
— Знаю.
— Так вот произвесть расчет и насчет капиталу и насчет проценту. По закону, как есть.
— Законник!
И Захарка вдруг, повернувшись и обращаясь к мужикам и мещанам, наполнявшим лавку, бросил:
— Во, законник... по сту процентов гладит и не поперхнется...
— Ну-к, что ж, заработанные. Хребтом, потом.
— Иди за мной.
Они пошли. Осип было свернул на лестницу наверх, но Захарка цыкнул:
— За мной, сказываю!
Осип тяжело зашагал за ним. Все было странно, как-то по-необыкновенному. И Захарка молча, не поворачивая бычачьей шеи, вел его во двор. И хотя удивлялся Осип, думал: стало быть, так и надо в этот особенный и не похожий на другие день.
— Что-то не видать Кары Захаровны?
Захар не ответил.
Прошли мимо конюшни под навес.
Под навесом стоял шум и галдеж. Человек семь здоровенных мещан, распаренных и красных, с засученными рукавами на волосатых руках, пили водку, стучали по дощатому столу, а под столом валялись пустые бутылки.
Опять удивился Осип и опять подумал: стало быть, так и надо в этот торжественный день.
Мещане замолчали и глядели на Осипа красными, как говядина, глазами.
— Рассчитываетесь? Доброе дело, вот и я за этим за самым. Доброго здоровья!
И он благодушно приподнял картуз. Сегодня все казались добродушными и расположенными друг к другу, но ему не ответили.
Ласточки, мгновенно чертя воздух черным крылом, влетали с коротким чиликаньем под навес, и бестолково, назойливо и суетливо липли мухи, говоря, что еще — их время, еще зной, некогда, и надо торопливо делать свое дело.
Захарка прошел в угол за загородку из толстых досок, повернулся и глянул на Осипа исподлобья злыми кабаньими глазками.
Опять удивился Осип и опять подумал:
«Стало быть, так и надо».
Лицо его огромно разъехалось в широчайшую благодушную улыбку:
— Вы, Захар Касьяныч, как телок в закуте.
Но Захар, зло глядя, спросил:
— Так тебе чего?
Осип заколыхался всем огромным телом от поднявшегося смеха.
— Шутники вы, Захар Касьяныч.
— Чего тебе, говорю? — сурово оборвал Захар.
— Восемнадцатое, да еще и августа. Вы мне и капитал и проценты, все уж отдайте, строиться буду. На сруб лесу приглядел.
— Ты говори толком, какие проценты?
Осип перестал улыбаться.
— За... Захар Касьяныч... а... а... двести целковых, что взяли.
— Сколько же тебе процентов?
— Чего же вы спрашиваете, сами знаете. Как говорили. По пятерке на сотню в месяц.
— Та-ак. Шестьдесят годовых!..
И он побарабанил толстым пальцем по доске.
— Здо-орово!..
— Ло-овко!.. — И лица мещан стали потны.
Поднялись и сгрудились. Опять показался Липатову весь сегодняшний день ужасно странным.
— Ну, да, ведь по векселю, стало быть, расписка, по закону. Тут уж известно... по суду.
Злой и сделавшийся вдруг тонким голос Захарки заметался под навесом, и ласточки опрометью кинулись вон.
— Ах, ты, моченое рыло!.. вша!.. бурдюк!.. сосет кровь из крестьянского люду... шестьдесят годовых!! а?! да ты сунься в суд. Знаешь закон: за ростовщичество на девять месяцев в тюрьму!.. сгною тебя в тюрьме.
Складки смеха остались около рта Липатова, но он не смеялся. Глаза тянулись к Захарке, и на начавшем багроветь лице страдальчески и с усилием стала выдавливаться тяжелая, неповоротливая мысль. Нужно было перевалиться через черту, которая оборвала его ожидания, мысли, весь строй жизни и за которой чудовищно лежали обломки его хозяйства, и он никак не мог перевалиться.
— Проце-енты! А про то забыл, сколько набил да наломал у меня в трактире? Все, брат, записано, все до копеечки, до последней рюмочки, до последней щепочки. Ты что же, про это забыл?
И он стал высчитывать по бумажке:
— Слухайте, будьте свидетелями. Две дюжины стаканов по три рубля дюжина — шесть рублей; десять дюжин рюмок по рублю тридцать пять — тринадцать пятьдесят: пять столов... зеркало...
И опять с застывшим смехом на несмеющемся лице, с просыпающейся в глубине глаз недоумелой звериной силой Липатов проговорил, не сразу выговаривая слова:
— Во как вы... видал?!
— А то проценты!.. Стало быть, наколотил да и к сторонке.
Мещане загалдели:
— А-а, процентщик!.. Народ обирать... Которые трудются, а он ссёть!..
Рыжий, распаренный, с мокрыми волосами, с двумя черными дырочами вместо носа, один из них тяжело дышал перегаром в лицо Липатову и гундосо шипел:
— Зме-ей!.. Обиратель!.. Нутро все вынул у народа...
Он не кончил. Уже совершила оборот тяжелая и странная мысль в голове Липатова, и красный, с дырочками вместо носа исчез, — ахнула земля от ударившегося тела, и затрещали доски перегородки.
Захарка закричал заячьим голосом:
— Выруча-айте, православные!.. убьет!..
И Липатов пошатнулся — в черепе потемнело, точно проломили его.
«Ай... гирями?..» — И повернулся, как медведь, чтобы вышвырнуть — они ему не нужны были.
Но били действительно гирями. В глазах помутнело, и, увлекая всех на землю, Липатов рухнул, как огромный обвал. Озверевшие, с окровавленными лицами, мещане били его на земле, выдыхая харкающие звуки, точно дрова рубили.
Когда огромная кровавая туша, на которой не было лица, перестала подаваться под ударами, Захарка вылез из загородки.
— Буде вам!.. зверье... дорвались... убьете на свою голову...
Те остановились, задыхаясь, отирая кровь на разбитых лицах.
— Волоките его домой.
— Куда! Его разве сволокешь? Ишь туша! Как бык освежеванный.
— Кабы не помер, еще расхлебывать придется.
— Везть надо.
Захарка велел запрячь лошадь, и Липатова отвезли домой.
— Ну, теперича отпусти нас, — приступили мещане.
— Ну, вот вам по полтине.
Они угрожающе надвинулись.
— Это что же, на попятный? Рядил по целковому на брата, а теперь по полтине? Не модель.
— А водки сколько стрескали, не считаете?
— Во-одки!.. А искровянил он нас всех, это не считаешь? Должен еще прибавить по двугривенному, во как.
Захарка озирался, как загнанный зверь, но уйти нельзя было, — они обступили кругом, тяжело дыша, окровавленные, изорванные, с распаленными глазами. Пришлось расплатиться, как требовали.
Первое, что увидел Липатов, открыв глаза, бледное пятно. Оно долго стояло над ним во мгле землянки, и он смотрел на него. И стали проступать на нем глаза, которые горели горячечным блеском. Должно быть, освещенную ими, он разглядел невиданную дотоле человеческую худобу. Острые кости подымали тонкую бледную кожу, заостренный, как у птицы, нос, ввалившиеся виски и бледный острый подбородок.
Липатов пошевелил губами, но они были толстые, пухлые, как подушки, и только шуршали поднявшейся кожей.
Белое, как бумага, пятно приблизилось и проговорило:
— Ис... пить... вам... Осип... Митрич?
И такая же белая, с обозначавшимися тонкими косточками рука подняла чашку, в которой дрожала и плескалась вода. Когда напился, откинув голову, стал опять глядеть на белое лицо. На лице раздувались ноздри от слабости и усилий держаться. Она проговорила с трудом шуршащие слова:
— Ох... невмого... ту...
Опустилась, и он перестал видеть.
Он стал думать и узнал, что это его жена, Марья. Били его... Захарка... гирями...
Марья закашлялась и кашляла долго, с надрывом, задыхаясь. Он скосил заплывшие глаза и увидел, — она лежит возле на земляном полу, на котором натрушена солома, и тяжело с перерывом дышит.
— Били меня вчерась... гирями, — с трудом ворочая опухшими губами, начал Осип и остановился, так как не знал, что хотел сказать дальше.
Слышалось только свистящее дыхание Марьи, да тараканы бегали по обмазанному потрескавшемуся потолку, роняли с тихим шуршанием кусочки глины.
Собравшись с силами, расставляя хриплым дыханием слова, она проговорила:
— Не вче-рась, дру...гую... неделю... ле...жите...
Осип стал глядеть перед собой, и тяжелая, непривычная мысль тянулась и не могла дотянуться до какой-то правды, которую он не мог понять. Тогда он бросил думать, прислушался к трудному дыханию Марьи, и вдруг ему стало жалко ее.
Он опять скосил глаза и приподнял и повернул голову.
Марья следила за ним блестящими глазами, все так же раздувая ноздри, и, как только он заворочался, с перехватывающимся дыханием поднялась, подавая дрожащую, плещущуюся чашку с водой.