Подозрения ее на этот раз оказались напрасными. Просто в гуще зарослей Бахрушин находил много всякого добра, больше всего бутылок. Он их собирал в мешок и прятал в сараюху, чтобы потом вымыть в речке и сдать. Попадались подковы, гайки, веретешко, черное от сырости, со сгнившим хрупким острием встретилось, пестик и ступа, много бабок костяных попадалось, нашелся даже панок, налитый свинцом. А в углу огорода, прислоненная к избе, стояла дуга, уже до оглобельных желобков впаявшаяся в землю. Бахрушин поднял дугу, хотел было через заплот бросить, по раздумал, опустился на завалинку и притих.
Колечко на дуге заржавело, а краска почти не отцвела. Краску эту выменяли когда-то у маньчжур-китайцев за три мешка пшеницы. Маньчжурцы эти — народ мастеровой, хотя и мелкий — вместе с башмаками и мотыгой два пуда, — смеялись местные зубоскалы, — в красках и разных хитрых штуковинах крепко маракующий. На дуге вкось полосы: зеленая в ладонь шириной, а голубая и красная — в палец. Эти рядом — красная и голубая, а зеленая вроде бы как козырная промеж них, и сверху лаково блестит все.
Делал дугу ссыльный поселенец, умевший, как говорили про него, не только строгать, но и слышать дерево. Бахрушин видел топорище, сделанное этим поселенцем, — хоть в музей ставь.
Дуга предназначалась не для работы, а для выездов, и оттого она была так легка, изящна и нарядна. Время, дожди и крапивная прель не разогнули ее, только почернели концы дуги от земли и выбелился под дождем круто и нравно загнутый верх ее, а все остальное светилось и играло, как и прежде, празднично, ярко, с вызовом.
— Чего уставилась? — спросил Бахрушин жену свою Анну, тихо пробравшуюся в огород. — Не узнаешь? Мы ведь под этой дугой венчаться ездили!..
Видя, что муж ее чем-то растревожен, что с таким настроением он, чего доброго, может и в самом деле через забор махнуть, Анна беспечно заявила, мол, сейчас еще лучше жить стало: в загс молодые на легковых машинах ездят — весело, быстро и красиво!
— А мне-то что! — вдруг разъярился Бахрушин, человек в общем-то добрый и бесхарактерный. — И пусть себе ездят на своих машинах! Пусть свои яблоки и груши растят!
Он бросил лопату и не через заплот, а воротами решительно покинул двор.
Явился он вечером, с песнями. Анна, долго искавшая его по всей деревне, подтягивала мужу: «Кончил, кончил курс науки и в дом родителей попал…» Пели они ту самую песню, которая так хорошо получалась у них в молодости.
Дуга до сих пор лежит у Бахрушина на сарае, а под окнами за избой, на взопревшей земле растут немыслимо высокий малинник да две яблоньки. Нынче они уродили первые яблоки, до того горькие, кислые, что от них сворачивает набок скулы и вышибает слезу из глаз.
Мальчишки гоняли по тротуару шайбу. Она щелкала звонко, летала легко и отчего-то крошилась.
Я приблизился и увидел: мальчишки играют пряником, какие в детстве нам давали по праздникам, и, бывало, прежде чем надкусишь пряник, долго слизываешь с него сладь, застывшую разводами, пятнами и лунками.
Пряник походил на маленькую далекую луну и так же, как луна, был манящ, недоступен и призрачен.
У всего экзотического две меры восприятия.
Когда наши корабли прибыли в Индонезию с дружеским визитом и пригласили на угощение здешних жителей — тех привели в восторг красные яблоки со стола, и они танцевали, держа их в высоко поднятых руках.
А уроженец самой экзотической страны, знаменитый футболист бразилец Пеле, сойдя с самолета в Подмосковье, с восторгом прошептал, увидев наш лес:
— Берьёза!
Растаял мокрый снег.
Осталось на стекле приклеившееся птичье перышко. Смятое. Тусклое и до боли сиротливое. Может, птаха малая стучала ночью клювом по стеклу, просилась в тепло, а я, тугой на ухо человек, не услышал ее, не пустил. И перышко это, как укор, белеет на стекле.
Потом обсушило солнцем стекло. Унесло куда-то перышко. А тоска осталась. Должно быть, не перезимовала птичка, не дотянула до тепла и весны, вот сердцу-то и неловко, печально. Залетело, видать, в меня перышко. Прилипло к моему сердцу.
На свадьбе говорили: живите дружно, делите горести и радости пополам.
— Радости и без жены хороши! — ответствовал современный жених.
Дитем я еще был, услышал по радио песню и по врожденной привычке с утра до вечера мозолил ее. Мне очень нравились красивые, непонятные слова: «Средь шумного бала, случайно, в тревоге мирской суеты…» Далее я слов не запомнил и о мелодии не заботился.
Иду я, значит, из школы по снежным убродам и все под нос себе повторяю: «Средь шумного бала, случайно…»
Женщина мне у въезда в поселок встретилась и долго шла впереди меня, замедлив шаги, потом обернулась и строго сказала: «Мальчик, ты неправильно поешь».
«Как это неправильно?» — хотел я возразить, но, застигнутый врасплох, ничего не сказал, проскользнул мимо женщины, и более песня с красивыми и непопятными словами во мне не возникала.
И вот ныне, уже на старости лет, мне хочется сказать той женщине, и всем, кто обрывает поющего ребенка:
«Дети, коли им хочется петь, всегда поют правильно. Это вы, взрослые люди, разучились их правильно слышать».
На памятнике Сталину, долго валявшемуся в Курейке до того, как его тросом стянули в Енисей, среди многих надписей, славословящих, ругательских и просто хулиганских и праздных, была одна пророческая надпись: «Я получил свое, и ты получи свое».
Время-то, время что делает! Какой оно неумолимый и беспощадный судья!
А музей в Курейке все-таки напрасно закрыли и разгромили, да памятник вождя, видный на десятки верст, в реке напрасно утопили, будто историю можно спрятать или объегорить. Пусть бы все это стояло, маячило со всеми похабными надписями, патриотическими славословиями, дабы глупость каждого пишущего видна была и мучила нашу совесть и память.
Мы — достойны этой памяти и творений сих. Нам воздается поделом.
Есть слова — высший пилотаж. Но как бы летчики высоко ни летали, им никогда не залететь выше того подхалима, который на одном из высоких собраний с высокой кремлевской трибуны, на глазах у совсем не изумленных, а умиленных участников собрания сотворил бессмертный шедевр:
— Дорогой товарищ Никита! Дорогой товарищ Сергеевич! Дорогой товарищ Хрущев! — молвил он с пафосом и со слезами на глазах.
…Недавно один высокопоставленный военный болван велел покрасить траву перед приездом в его соединение правительственных гостей. Думаю, это был внук того ретивого оратора, который так непринужденно и умело пользовался выразительностью языка нашего, гибкого и великого.
Находчивый, однако, был человек и, поди-ко, характеру легкого.
Как-то собрались мы вологодской писательской дружиной, в ту пору еще очень соединенной, братски встречать Новый год в нашей большой квартире, куда я только что переехал.
Должно быть, очень весело было, хотелось нам не только петь и плясать, но и озоровать. Тут кто-то кому-то решил позвонить и в новом телефонном справочнике наткнулся на фамилию Барклай-де-Толли.
— Братва! — заорал гость. — Давайте позвоним Барклаю-де-Толли, поздравим его с праздником, а?!
— Какому Барклаю-де-Толли?
— А хрен его знает! Вот в справочнике есть такая фамилия.
Надо заметить, что город Вологда — древний русский город, и если покопаться в его истории, такого накопаешь, что и дух захватит. Всякие исторические редкости в справочниках всяких можно повстречать дополна — ведь одних только пленных французов после Отечественной войны 1812 года сюда поселено было несколько тысяч, всяческие смуты российской крутой волной прибивали к вологодским берегам всяческих людей и людишек. Здесь, конечно же, и Сталин бывал, и родственники Ленина — где только эти пройдохи не побывали! Здесь совершил свою историческую аферу юный прощелыга-дворянчик, подаривший замечательный материал для бессмертной комедии «Ревизор» бессмертному Гоголю.
Словом, на Вологодчине не соскучишься!
Кто-то из наиболее трезвых вологодских писателей, но скорее из их рассудительных жен предостерег веселую компанию — вдруг, мол, это лицо с исторической фамилией и в самом деле является родственником достославному полководцу России, и что тогда? Вы, мол, хоть жеребячий тон сбавьте, лучше же совсем человека не беспокойте — время позднее, а он, Барклай-то, де-Толли, скорее всего человек уже преклонных лет.
Но предостережение лишь подстегнуло компанию, идея, как известно из хитроумного учения, овладевшая массами, да еще подвыпившими…