Затем все стихло.
Когда они одновременно открыли глаза, у калитки уже никого не было.
— Ну что, пошли? — сказал он с безразличным видом Самохину.
— Иди.
— А ты?
— А я, может, хочу умереть.
— Дело хозяйское. Не буду тебе мешать.
Он отряхнул брюки и перелез через забор. Было почти светло. Уже на дороге оглянулся: Самохин по-прежнему лежал, уткнув лицо в руки, похоже, ему и впрямь было скверно.
— Эй! — позвал он. — Ты что, серьезно? Вот чудак.
Он еще хотел сказать: не стоит плакать из-за такой дуры, — на кого она их променяла! — у них все впереди, вся жизнь, надо только стать уверенным, чуточку развязным, грубым — они теперь знают, каким надо быть с женщиной, чтобы она любила. Но он не сказал ничего — вдруг понял: это ему не удастся никогда. Никогда... И хотя что. хорошего в том, чтобы быть нахалом, — от обиды захотелось расплакаться.
Он ушел, оставив Самохина одного. Этот парень ему уже нравился, чем-то они были похожи, но не предлагать же человеку дружбу — после всего. После того, как он видел его слезы. Это лишь говорят, будто несчастье людей сближает. Черта с два... Наверное, несчастье сближает не всех, но тех только, кто держался в испытании молодцом, а это удается не каждому. Бывают, правда, и друзья-враги, невольные свидетели слабости или даже подлости друг друга, удерживаемые рядом памятью о лучших днях их дружбы. Но у них такой памяти не было. Прощай, Самохин. Ты еще найдешь себе друга.
С ней всякий чувствует себя сильным, удачливым и черт знает каким остроумным. Какой-нибудь захудалый Ваня, деревенский шут, пьянчужка и дурак, засмеянный собственной женой, завидев Машу на улице, поднимает от земли глаза и обретает даже некую молодцеватость.
— Маша! — орет он через дорогу. — Как жизнь?
— Ничего, Ваня, живу.
— Замуж еще не вышла?
— Не берут, — смеется она, прикрывая ладонью щербатый рот.
— Чё так?
— Да так...
— Нешто военные перевелись?
— Ладно, Ваня, — незлобиво отмахнется от него Маша и заспешит своей дорогой.
А Ваня оглянется по сторонам, выискивая зрителей для потехи, и кричит ей вслед:
— Маша! А, Маша! Что самое страшное в жизни? — и хохочет до слез, приседает от восторга и шлепает рукавицами по тощим коленкам.
Лет тридцать назад Маша, в ту пору крепкая, смешливая, но рассудительная и работящая деваха, твердо решила, что выйдет замуж только за лейтенанта, непременно лейтенанта и лейтенант этот, Машин будущий муж, заберет ее с собой из Чулковки на Дальний Восток. Года за два перед войной учетчица чулковской бригады, Машина подруга, вышла за военного — знакомого парня из соседней деревни. А через год молодые приехали в отпуск, и Маша с трудом узнала в пышной, нарядной даме с чистым, белым лицом и белыми руками свою бывшую подругу.
От нее-то Маша и прознала, что на Дальнем Востоке пропасть неженатых лейтенантов, культурных, обходительных, вовсе не похожих на грубых деревенских парней. Днем лейтенанты несут службу (то есть маршируют с войсками взад-вперед по Дальнему Востоку), а вечером приходят в клуб на танцы. Но в том-то и дело, что танцевать лейтенантам почти и не с кем, потому что плохо обстоят дела с женским полом на Дальнем Востоке. Вот и едет лейтенант в отпуск куда-нибудь в глубину России, в Тамбовскую, Пензенскую или Рязанскую губернии, женится там и везет супругу к себе на Дальний Восток.
— Только за месяц разве выберешь что приличное? — сетовала Машина подруга. — Вот иной и везет такую колоду — страмотища! Подолом нос вытирает, на лампу дует и всем хвалится, дуреха, — в поезде она «в мягкой купели» ехала!..
Маша внимательно слушала и все запоминала: и про подол, и про поезд, и про всякие другие тонкости культурной жизни.
— Ты бы и мне там лейтенантика подыскала, — вроде шутя просила она. — Возьми мою карточку на всякий случай, может понравлюсь какому.
Фотографироваться она ездила в Ряжск, за двадцать километров, сходила там на вокзал и долго смотрела на поезда, пробралась в пустой вагон и все там высмотрела: на чем сидеть, где спать, куда класть вещи, и если, какая нужда случится (ехать-то десять дней), то где эту самую нужду справить. Не все было понятно и не все нравилось Маше, а что делать, ехать-то нужно.
Подруга обещала похлопотать, взяла с собой Машину фотографию, где Маша сидела в плетеном кресле с веером в одной руке и с раскрытым зонтиком в другой, на фоне пальм, бурного моря и голубых гор. И хотя ближайшее море отстояло от Машиной деревни на добрую тысячу верст и его лазурные воды не углядеть было с самого высокого чулковского бугра, все же Маша, крепко надеялась, что если и не веер с зонтиком, то уж наверняка такой роскошный пейзаж сразит бравого лейтенанта в самое сердце. И ляжет в жизни ей дальняя дорога и казенный дом, приятные хлопоты, деньги, и сердце успокоится интересом к трефовому королю. С ним, с этим королем, будет ехать Маша в поезде десять дней. Муж, будет лежать на верхней полке и читать книжку, а Маша будет сидеть у окошка, сосать конфету с начинкой, смотреть на улицу, а надоест, пройдется по вагону.
— Куда едете, гражданка? — спросят ее.
— На Дальний Восток, куда же еще, — ответит Маша.
— Одна?
— С какой это стати, конечно с мужем! Вон он лежит, в шелковой майке, книжку читает!
— И вам не страшно так далеко ехать, шутка ли дело — Дальний Восток?
— Конечно страшно, — признается Маша, — а что делать, такая судьба у жен военных: нынче тут, завтра там. — Тут она вздохнет, но вздохнет в основном для форсу, потому что именно такую хочет для себя судьбу: с дальней дорогой, с Дальним Востоком, с культурным непьющим мужем и чтобы каждый год приезжать в Чулковку нарядной, белой. (Кто это там в шляпе, никак Маша, господи, барыня-то какая!..)
А пока где-то там лейтенанты присматривались к Машиному портрету, Маша принялась энергично готовиться к новой жизни. Хотя там военным и тысячи платят, у хорошей невесты приданое должно быть по всей форме, чтобы не сказали потом при случае: голую взял. Перво-наперво важно постель справить. Перина пуховая, подушки, пять штук (чтобы горкой до самого потолка); два одеяла стеганых с атласным верхом (красное и голубое); наволочки, простыни с подзором, вот уже целый сундук доверху («Это мы багажом отправим»). Потом одежда всякая, верхнее, исподнее, и все не какой-нибудь ситчик — в клуб на Дальнем Востоке в ситчике не заявишься, — хотя для дома платьишка два и из ситчика пригодятся. А мужу разве не нужна будет гражданская рубаха? Хоть и военный, нужна. Ну, приедут они летом в Чулковку, ну, покрасуется он пару-дней в сапожках да при ремнях, а в лес за грибами, за ягодами в чем сходить? Вот и пригодится тогда сшитая Машиными ловкими руками сорочка, хоть бы и эта, розовая в желтую копейку. А чтобы не усомнился кто, что муж у Маши военный, так он в галифе ходить будет, да в случае чего и документ показать можно. И она шила яркие просторные косоворотки, любовно рассматривала свою работу по вечерам. Где ты, мой суженый, заждалась тебя твоя Маша...
К ней сватались грубоватые, невидные чулковские парни, и из соседних деревень сватов засылали: девка хоть и не шибко грамотная, зато работящая, кость широкая, такая в хозяйстве за мужика справится и детей нарожает кучу, здоровых, крепких. Но Маша и слышать не хотела о деревенских женихах.
— Ты что, девка, в монастырь собралась? Кого ждешь, генерала? — упрекали ее.
Нет, не нужен был Маше генерал. Предложи ей в ту пору руку и сердце какой-нибудь полковник, Маша ни за что бы за него не пошла. Лейтенант — то ли дело! Она влюблена была в само слово «лейтенант», оно ласкало слух, звучало музыкой, красивой жизнью, вальсом «На сопках Маньчжурии», пахло кожей, духами «Шипр» и Дальним Востоком. Сам же Дальний Восток виделся ей светлым, чистым городом с каменными домами в два этажа, городом чуть поменьше Москвы, конечно, но куда больше Ряжска. Радостно и легко будет носить воду на коромысле по его ухоженным, ровным улицам.
— Ничего, — говорила она, — я своего дождусь! Скоро, скоро, подруженьки, я уеду от вас, не поминайте лихом Машу, а я вам письма писать стану и вообще не забуду по гроб жизни. — И ей становилось жаль своих, незадачливых, бесталанных товарок, коим на веку написано коротать годы в Чулковке, месить навоз, копать картошку и таскать за шиворот из пивной своих муженьков. Жаль было и Чулковку с ее бревенчатыми избами, жаль было колодец с журавлем, ригу с дырявой крышей и тихую, медлительную речушку Ранову. Жаль было бросать отчий край, а что делать, судьбу не выбирают. В колхозе Маша была на все руки — дояркой, скотницей, косила не хуже любого мужика, бралась за самую тяжкую работу.
— Жадная ты, Машка, — бывало, скажут ей, — надорвешься.
— Мне на Дальний Восток ехать, — отвечала она, — десять дней, с двумя пересадками.
Когда началась война, Маше было двадцать три года. Ушли на фронт молодые деревенские парни, ушли мужики, и Маша стала возчиком, плотничала, валила лес. Загрубели руки от холода, от грязи, от непосильной мужской работы, задубело лицо на морозе, на ветру, но Маша по-прежнему не унывала и продолжала жить в радостном, волнующем ожидании.