— Как же они сюда войдут?
— Не беспокойся. Наденут плащ-невидимку.
Юлия ушла, а он все еще улыбается. Так вот и суждено ему всегда расплываться в улыбке: и когда увидит ее, и когда подумает о ней, и когда почувствует, угадает ее приближение.
Михай набивает карманы патронами, засовывает за пояс пистолеты, вставляет в гранаты запалы, а сам прислушивается к девичьим голосам, доносящимся из комнаты Жужанны.
Приоткрылась дверь, и заглянул Антал.
— Ну?
— Ага! — Михай до 23 октября был веселым человеком. Шутил, разговаривая о самом серьезном, но теперь… Если бы еще неделю прожил среди «национал-гвардейцев», разучился бы и смеяться.
— Что это за «ага»? — нахмурился Антал.
— А что это за «ну»?
— Я про нее, про гостью, спрашиваю.
— Вот теперь ясен вопрос. Встретились, как положено в таких случаях: смех сквозь слезы, ахи-вздохи, поцелуи. Антал, ты знаешь, я тебя уже люблю, — вдруг объявил Михай.
— Это ж почему? За что? — «Гвардеец» смущенно улыбался.
— За то, что ты сделаешь сегодня. И за то, что ты уже сделал.
— А я еще ничего не сделал.
— Сделал! Меня признал своим командиром — первое твое дело. Привел сюда эту девушку — второе. Благодарю.
Забыли все плохое Жужанна и Юлия, будто и не было между ними глубокой пропасти октябрьских событий, огненного Будапешта и расстрелянного Мартона. Подруги опять вместе, по эту сторону баррикад, одинаково думают, чувствуют, одно дело делают.
— Сумеешь, Жужа?
— Не беспокойся. Не промахнусь, не запоздаю. Я дочь оружейного мастера. Забыла? И ничего не боюсь. Ты ведь не боишься?
— Так то я! Семь дней и ночей воюю. Семь дней и ночей не думаю о себе.
— Юлишка, я всегда любила тебя, но сейчас… если бы ты знала, какая ты стала! Ты — и не ты.
— Да, Жужика, я это и не я. Не помню, как раньше жила, все разучилась делать. Только на одно дело поднимается рука — убивать фашистов. Все мысли об этом. Вот разговариваю с тобой, а сама думаю, как и откуда буду метать гранаты, сколько убью «гвардейцев».
— Губы у тебя запеклись. Кофе хочешь?
— Кофе?.. Не знаю. Я забыла, когда пила и ела.
— Выпей! Пойдем.
Юлия посмотрела на часы.
— Открой окно в своей комнате.
— Зачем?
— Рядом с окном пожарная лестница. Через двадцать минут по ней спустятся с чердака Арпад и его помощники.
— Они уже на чердаке?
— Да. Пойдем к радисту, ты хотела его поблагодарить.
Вошли в «Колизей», и Жужа обняла и поцеловала Михая.
— Спасибо вам, товарищ.
— За что? Вроде бы не успел заслужить. Мечтал, да не успел. Или это аванс?
— Видишь, я говорила! — Юлия с откровенным восхищением посмотрела на Михая. — Как вас зовут?
— Здесь Михаем величают, а там…
— Как?
— Не настаивайте. Могу ведь и проговориться.
— Говорите!
— Прав на то не имею, но…
— От имени Арпада даю вам это право. Говорите! Мне хочется знать ваше имя.
— Зачем?
— Не знаю, — ответила Юлия. И она была искренна.
— А я вот знаю, почему мне хочется знать ваше имя… Как вас зовут?
— Юлия.
— Хорошее имя. Чистое… А мое…. навсегда испачкано, проклято.
Девушка помолчала, пристально разглядывая радиста. Спросила:
— Имре?
Он опустил голову.
— Вот вы и верните этому имени чистоту. Тысячи и тысячи Имре будут вам благодарны. И Михаи, и Анталы, и Яноши. — Она опять посмотрела на часы, кивнула на комнату Жужанны. — Арпад через десять минут будет там. Мы пошли, Имре.
Завывание пожарных сирен притянуло Жужанну к окну. Отвернула край красно-бело-зеленого полотнища, глянула вниз, на улицу.
— Странно! Пожарные команды. Единственные труженики в Будапеште…
— А мы? Разве мы не труженики? — Имре гордо улыбнулся, встряхнул головой, растопыренной пятерней расчесал свои спутанные соломенные волосы и подмигнул Жужанне. — После разгрома контрреволюции нас с тобой к святым труженикам причислят. Не меньше! Да! Великая нам выпала с тобой судьба, Жужа!
Жужанна серьезно, строго посмотрела на Имре.
— Да, великая! И зря ты, Имре, не веришь в то, что говоришь.
— Почему не верю? Моя вера ничуть не хуже твоей. Ты свою веру слезами удобряешь, а я — смехом да брехом. Вот и вся разница.
Невдалеке забухала скорострельная автоматическая пушка.
Шандор появился в «Колизее», подошел к окну, прислушиваясь к пальбе и определяя, где стреляют.
— Пиратское орудие. — Он вздохнул, и на потемневшем, заросшем его лице отразилось душевное страдание. — Сколько оружия захвачено пиратами у нас, ротозеев! Как же это случилось? Как мы допустили?
Имре переглянулся с товарищами и засмеялся.
— Шандор бачи, от кого ты ждешь ответа?
— От себя! Я себя спрашиваю: как ты опростоволосился? Как позволил этой швали вооружиться твоими пушками, твоими автоматами?.. Ладно! Как бы там ни было, а все-таки мы одолеем. Разгромим!
— А что потом будет? — спросил Имре. Лукавая улыбка светилась на его юношеских губах. Всю жизнь беспечно улыбался. И теперь он не считал возможным отказаться от давней привычки.
— После разгрома будем выгребать грязь, натасканную этими… моим сынком Дьюлой и его другом Кишем и такими, как они. Тяжелые настанут времена. Не скоро залечим раны, восстановим разрушенное, сожженное, растоптанное. Наши друзья, прежде всего русские, с опаской будут поглядывать на нас. И правильно. Так нам и надо! Я бы на их месте тоже опасался. Они к венграм с открытым сердцем, а венгры…
— Что ты говоришь, папа? — Жужанна сурово смотрела на отца. — Плохо ты знаешь русских. Нет, не отступятся они от нас с тобой. Они знают, кто размахивал ножом, кто забрасывал танки бутылками с горючей жидкостью, кто выкалывал глаза мертвым бойцам. Русские подружились с нами не на год, не на десять лет. На века!
— Если бы так и было… — вздохнул Шандор.
— Будет! На помощь русских, чехов, румын, поляков будем надеяться, папа, но и сами не оплошаем. Не так, как раньше, при Ракоши, будем жить, руководить. Довольно обманывать и народ, и себя! Жить, работать, руководить будем только по-ленински — без барабанного гама, без устрашающего окрика. Не навязывать народу свою единоличную волю, а убеждать. Убежденный человек во сто крат сильнее замученного, не рассуждающего, слепо верящего.
— Идет профессор! — вбежав, доложил Антал.
— Ну и что? — усмехнулся Имре.
— Ничего. Идет, говорю, серо-буро-малиновый профессор. Первую лестницу одолевает.
Жужа подошла к отцу. Стоит перед ним, молча, темными от печали глазами спрашивает о том, что нельзя выговорить словами. Лицо ее без кровинки. Шандор Хорват отвечает дочери тоже молча, только твердым, суровым взглядом. Жужа понимает его, но боится поверить. Может быть, ошиблась?
— А как же он, Дьюла? — Жужа смотрит на сердитые губы отца и знает, какие слова они произнесут.
— Не наша это забота. Разве он годовалый, не понимает, что огонь есть огонь.
Все точно сказано. Возразить такому судье невозможно. Защитить брата нечем, есть только жалость к потерпевшему бедствие, надежда на великодушие сильных.
— Член правления клуба Петефи Дьюла Хорват!.. «Он вцепился в меня, чтоб я его поднял ввысь… — тихо размышляя вслух, произнесла Жужанна. — Я стряхнул его, как червя, прилипшего к моему сапогу».
Все с недоумением посмотрели на нее. О чем она?
— Вспомнила Петефи, — пояснила Жужанна. — А может быть, все-таки предупредим?
Юлия сжала губы, закрыла глаза, осталась наедине со своей совестью, со всем тем, что случилось с ней за эти страшные дни, и думала.
Имре быстро и просто решил судьбу профессора Дьюлы Хорвата. Улыбнулся, сказал:
— Не имеем права предупреждать.
— Я много раз его предупреждал. — В словах Шандора нет даже горькой печали. Она будет терзать его потом, когда утихнет Будапешт, когда с его камней смоют кровь Мартона и тысяч таких, как он, венгров и русских.
Когда ты воочию убедился, сколько бед натворили на твоей земле враги и предатели, когда видишь, как фашистская лапа терзает сердце народной Венгрии, когда петля карателя чуть не удавила тебя самого, когда глубоко понял и почувствовал, что снова стал тем, чем был всю жизнь, — в такое время нельзя не вынести беспощадного приговора тяжко виновному, пусть это даже твой сын. И к самому себе, к своим вольным и невольным промахам и слабостям тоже неумолим.
Нет прекраснее на свете дела, чем это — своей жизнью утверждать жизнь.
Шандор бачи в темно-синем рабочем комбинезоне, тронутом кое-где оружейным маслом, смуглый, с прокуренными усами, с большой седеющей головой, скупой на движения, строголицый, деловитый. Внешне он ничем не напоминал ни парижского коммунара, сражавшегося на баррикадах, ни мастерового московской Красной Пресни, закладывавшего один из краеугольных камней пролетарской революции, ни петроградского рабочего, штурмовавшего Зимний дворец. И все же он был им сродни.