Марину в этом году избрали в классе секретарем комсомольского бюро, у нее прибавилось дел и ответственности, и она охотно советовалась со Степой.
А Степа тоже стал комсомольским секретарем своего, теперь десятого «Б» класса. Получилось это совсем для него неожиданно в самом начале учебного года, когда на первом же комсомольском собрании зашла речь о том, что произошло с Антоном. Тогда все стали искать ошибки – где недосмотрели и чего недоделали? И как-то так вышло, что все ошибки легли на Клаву Веселову, комсорга девятого «Б»; она холодна, она горда, она невнимательна, и вместо нее секретарем комсомольского бюро был избран Степа Орлов. И вот они вместе с Мариной в разных классах, но выполняют одну работу и заняты одними вопросами: как сделать, чтобы комсомол у них в школе был настоящим комсомолом, чтобы кипел и горел и чтобы живая, подлинная жизнь не тонула в аршинных программах показных мероприятий?
Но Марина то и дело возвращается к одному и тому же: как и почему мы упустили Антона?
– Вот ты говоришь, он у нас на глазах погиб. А другие? Может быть, и другие?.. Ну, не в том отношении – в ином. А все равно: ведь хочется, чтобы все были хорошие.
– И во всем! – подсказал Степа.
– И во всем! – согласилась Марина. – Хочется, чтобы вообще люди были хорошие!
И Марина зорче присматривалась теперь к своим товарищам – к девочкам, к ребятам – а задумывалась там, где, кажется, можно было не задумываться. Вот, например, Толик Кипчак. Он отчего-то оставался таким же щупленьким и маленьким, как и во времена своего «мушкетерства» – «пигалицей», как его прозвал Сережа Пронин. Мать у него оказалась волевой женщиной, основательно взяла сына в руки, он остепенился и даже стал усиленно «зубрить» и клянчить отметки. А Марина этого не выносила. Где сознательно, где бессознательно она выискивала для себя хорошие примеры, лепила самое себя из разных кусочков, которые тянула со всех, сторон: и из интересного урока, и из книги, лекции, из взволновавшего ее симфонического концерта. Особенно много занималась спортом: Марина была недовольна своей тоненькой, хрупкой на вид фигурой. «Как у кисейной барышни!» – говорила она про себя, видя в этом признак слабости, а слабой Марина не хотела выходить в жизнь. Она формировала себя. Она не понимала тех, кто, не думая ни о чем и не тревожась, создает себе из отметки икону и ради «пятерки» готов на все. Она не понимала тех, кто заучивал страницы из учебника литературы, не читая самих книг, кто выписывал цитаты и провозглашал готовые лозунги и не мог думать там, где нужно думать и искать решения.
Не понимала Марина и таких, как Сергей Пронин; комсомолец он или не комсомолец? За лето он так развернулся в плечах и повзрослел, что кто-то из девчат, встретив его после каникул, не удержался от восклицания:
– Сережка! Да какой же ты стал интересный!
– Что вы говорите? Детка моя, как я тронут! – с полушутливой развязностью ответил на это Пронин.
Правда, развязности у него прибавилось, пожалуй, больше, чем «интересности», и, когда Марина что-то в этом духе заметила, Сережа с той же развязной улыбкой проговорил:
– Девочка моя! Да ты совсем у меня стала идэйная! Когда-то в шестом, не то в седьмом классе, прежней, еще «девчачьей» школы, после крупного семейного разговора с Женькой, младшим братишкой, пойманным учителем за списыванием задачи, Марина решила, что она никогда не будет так поступать. Она даже пробовала организовать группу «за честность» – не списывать самим и не разрешать другим. Группа скоро распалась, но Марина решила не отступать от этих принципов. Однако, когда она не позволила списать задачку Римме Саакьянц, та обиженно фыркнула:
– Подумаешь! Идейная! Как будто я у другой не могу содрать!
Второй раз она услышала нелепый упрек в «идейности» от Пронина, после его грязного, ворованного поцелуя и потом, когда Марина выступила против другой глупой поговорки, которую откуда-то принес Сережка: «Теперь учиться не фонтан, все равно на производство идти».
Для него учиться действительно было «не фонтан», и как он рассчитывал получить аттестат зрелости – неизвестно, зато он стал первым организатором разного рода вечеринок. А на возмущение Марины он отвечал той же полушутливой, полунасмешливой фразой:
– Детка моя! Да ты совсем идэйная!
Марина старалась не придавать словам Пронина значения, но они ее обижали.
– Ну что он называет меня так? – жаловалась она Степе Орлову. – Как этикетку какую приклеил, точно это порок. День рождения у Толи Кипчака справляли, так он был против того, чтобы приглашать меня: «О высоких материях опять суждения будет иметь». Это я! «Показать себя старается!» А я нисколечко не стараюсь и ничего не показываю. Я живу как живу, как жизнь понимаю. И если я идейная, значит, и на самом деле идейная, и буду идейной, и хочу быть идейной, для себя, не для показа.
– Идейная без кавычек, – с явным восхищением подтверждал Степа.
– Да, без кавычек! – все больше злясь, не заметила этого восхищения Марина. – И без этого глупого «э» – «идэйная». И я не хочу быть такой, как он: на словах одно, а на деле другое. Сам ничего не делает, а выбирает вольную тему для сочинения: «Тема труда в советской литературе». Один глаз на Кавказ, другой – в Арзамас. Не хочу!
Марина и Степа постепенно сдружились, но мысли об Антоне не умирали в сердце Марины, и достаточно было любого случая, чтобы она вспоминала о нем вновь и вновь. Вот они со Степой сидят в кино, смотрят картину «Яков Свердлов», и с экрана раздаются слова: «Там, где кончается борьба за товарища, начинается предательство». И все: вечер испорчен, опять закипело взбаламученное море вопросов, и даже то, что она сидит здесь, в кино, со Степой Орловым, ощущается как предательство. Вот произошла мимолетная, совсем мимолетная встреча с Ниной Павловной. «А как бы ваше письмо ободрило его!..» И снова заходили волны беспокойства от сознания ответственности за то, что произошло с Антоном. О своих переживаниях она не может говорить ни с мамой, настороженные взгляды которой Марина почему-то стала ловить на себе в последнее время, ни с папой, ни со Степой, но никак не дает покоя это глухое, тревожное чувство. Смягчается оно только одним: Антон не пишет. А разве может она написать первая?
Мишка Шевчук не забывал о своей неожиданной встрече с кем-то из своих единомышленников во время «оправки». Пятидневное раздумье на вахте все больше убеждало его, что ни в какую другую колонию он не попадет. Но признаться в этом и уступить, «убрать рога» не позволяла гордость, та самая дикая, «воровская» гордость, которую внушил ему Федька Чума в своих полупьяных поучениях. Отступиться мешал стыд перед «хозяином» и перед самим собой.
Случайный разговор давал ему для этого и основание и оправдание: в колонии есть «воры», они задавлены, бессильны, но рады бы перевернуть порядки, да взяться некому. А почему бы ему, Мишке, не «войти в зону», не отыскать «воров», не перевернуть вместе с ними колонию и не доказать этим свою преданность «воровской идее»?
Эти-то мысли и отражались в его загадочной ухмылке, с которой он на следующее утро вошел к начальнику. Но до конца «мочить свой рог» Мишка никак не собирался. Нужно было найти того хлопца, который уговорил его войти в колонию, и нащупать тех самых, согнутых в три погибели «воров»…
Поэтому в первый же вечер после отбоя, когда все лежали в постелях, Мишка начал рассказывать воровской роман «Таинственный прокурор». Роман этот большой, и тянуть его с разными вариациями и дополнениями можно хоть целую неделю, но у Мишки предприятие это сорвалось с первого раза. Сначала его слушали соседи по койке. Пораженные его памятью и живостью изложения, они притихли, и громкий голос Мишки привлекал все новых слушателей. Даже послышался чей-то выкрик: «Громче!» – и Мишка стал вести рассказ на всю спальню. И тогда раздалась команда:
– Отставить!
Вслед за этим поднялся командир отделения Андрей Мальков:
– Эй! Кто там завел волынку? Отставить!
Повествование пришлось прервать, да еще на следующий день выслушать «мораль» от воспитателя. Но Мишка не смирился и стал рассказывать о своих похождениях с Федькой Чумой, а когда кто-то из общественников опять его остановил, он выругался. Надо было стать перед строем. Затем Мишка нарисовал карты и сговорился с одним хлопцем, Сашкой Расторгуевым, сыграть в «очко». За это опять пришлось стать перед строем. А это было хуже всего – поставят и начнут «душу молоть» сами ребята, и даже Сашка Расторгуев «раскололся» в два счета и во всем покаялся на линейке. А потом – работа, школа, самоподготовка, на которой тоже слова вымолвить нельзя, – одним словом, Мишка скоро понял, что он «попал в некурящий вагон», «в пионерлагерь».
Тогда он заметался, попробовал вырваться, но рука у, «хозяина» оказалась крепкая: «Никуда я тебя не отправлю!» Чтобы показать себя, Мишка решил выкинуть что-нибудь еще, посильней, чем неудавшаяся операция с животом: проглотить гвоздь или ручку от ложки или вскрыть вены, но из всех вариантов выбрал один, самый крайний.