Ознакомительная версия.
– Наше вам…
Это сказали сзади, как будто нагло, коварно и сильно ударили палкой по голове. Она ощутила, как что-то бесформенное и безобразно-отвратительно проснулось во всем ее теле.
Перед ней стоял колонист: такая же черная шинель, и значок в петлице, и даже выправка чем-то напоминает колонию, но эти немигающие зеленые глаза…
– Ты куда? – спросил Рыжиков.
Ванда с трудом проглотила воздух, застрявший в горле, на короткий срок проснулась в ней прежняя неукротимая злоба, глаза блеснули… но она вспомнила, что вокруг них движется улица, что она такая же колонистка, как он:
– Я? Купить кое-что… для себя и для Оксаны. А ты?
– А я так… погулять…
Он пошел рядом с ней, и вид у него сегодня, честное слово… приличный: шинель застегнута на все пуговицы, черная кепка сидит с уверенной строгостью.
– Теперь ты… в токарном работаешь?
– В токарном.
– Не бабское дело.
– А какое бабское?
– У вас свое дело… все равно… ничего не выйдет… – Он передернул губами, и колонист куда-то слетел с него, как будто Рыжиков мгновенно переоделся на ее глазах.
Ванда все-таки помнила, что она на улице, и поэтому сказала шепотом, не меняя ничего в лице:
– Уходи от меня… уходи!
– Да ты не сердись. Чего ты? Уже и пошутить нельзя. А знаешь что?
– Ну?
– Зайдем в ресторан.
Она ничего не ответила, ее ноги с разгону несли ее в одном направлении с ним.
Он сделал молча несколько шагов, потом опустил глаза и сказал тихо:
– Выпьем…
Она спросила с нескрываемой силой презрения:
– А… потом что?
Он засмеялся беззвучно, передернул плечами – старым блатным манером:
– А потом… А потом видно будет. Может, вспомним старину… А?
Они долго молчали, идя рядом. На перекрестке он показал глазами на вход в подвальный ресторан и прошептал просительно:
– Зайдем, вспомним старину…
Ванда оглянулась и, чуть-чуть склонившись к нему, прошептала с силой, глядя прямо в его глаза:
– Дурак! Заткнись со своей стариной.[220] Идиот! Сволочь!
Ее губы извивались в гневе, но голосом она владела и видела краем глаза, что близко нет никого постороннего. Рыжиков ничего не видел. Он отскочил в сторону и изогнулся в привычно нахальной позе:
– Чего ты? Чего ты задаешься? А то смотри: узнают в колонии!
Кто-то неподалеку оглянулся на его крик. Ванда густо покраснела и быстро ушла в переулок; Рыжиков замер у входа в ресторан, провожая ее неудержимо ненавидящим взором.
Рыжиков чувствовал себя в колонии, в общем, прекрасно. Большей частью был весел, разговорчив, всегда встревал в беседы бригадного актива о колонистских делах и высказывался довольно умно. В литейном цехе он завоевал одно из самых первых мест и в последнее время работал на формовке. Мастер Баньковский высоко ценил его способности и энергию. Небольшое столкновение было у Рыжикова с Нестеренко, который в самой категорической форме потребовал, чтобы Рыжиков не употреблял матерных выражений. Авторитета Нестеренко Рыжиков не признал и ответил ему:
– Много вас тут ходит… еще ты будешь меня учить.
– Хорошо. Поговоришь об этом с бригадиром.
– И поговорю; подумаешь, испугал!
Вечером Воленко, действительно, спросил у него:
– Рыжиков, Нестеренко рассказывал…
Рыжиков страдательно скривился:
– Воленко! Ничего там такого не было. Конечно, когда опок не хватает, конечно, зло берет, понимаешь, ну я и сказал…
– У нас этого нельзя, Рыжиков, я тебе несколько раз говорил.
– Я понимаю. Думаешь, я не понимаю? Привычка такая у меня, привык…
– Так отвыкай. Разве трудно отвыкнуть?
– А ты думаешь, легко? Если бы на свободном времени, а когда зло берет, с этими опоками: сколько раз говорил, углы испорчены, проволокой связаны, как же не того… не выругаться?
– Вот ты дай мне обещание, что будешь сдерживаться.
– Воленко, я тебе даю обещание, а иногда, понимаешь, зло такое берет.
Воленко нажимал на Рыжикова, но понимал, что тому трудно отвыкнуть от старых привычек. Вообще[221] Рыжиков дисциплину держал хорошо, а самое главное – считался одним из передовых ударников литейного цеха. Он уже и зарабатывал хорошо: в последнюю получку у него чистых осталось на руках до пятидесяти рублей. Он показал эти деньги Воленко и спросил у него:
– Как ты думаешь, что купить на эти деньги?
– Зачем тебе покупать? У тебя все есть. А ты лучше положи в сберкассу. Будешь выходить из колонии – пригодятся.
Только в школе у Рыжикова дела шли плохо. Он сидел в четвертой группе, на уроках спал, домашних заданий не выполнял и с учителем только потому не ссорился, что побаивался старосты, сурового, непреклонного Харитона Савченко.
Прибавилось у Рыжикова и приятелей. Правда, Руслан Горохов делал такой вид, что ему некогда погулять и поговорить о том, о сем, а кроме того, Руслан учился в шестом классе, к нему приходили другие шестиклассники делать уроки. Рыжиков готов был с подозрением отнестись к разным урокам, но не мог не признать, что шестой класс нечто весьма почетное и, может быть, там действительно нужно учить уроки. С Русланом Гороховым спешить было нечего, это был человек свой. Находились и другие. Левитин Севка, например, был даже удобнее для дружбы, чем Горохов, так как был моложе Рыжикова года на два и признавал его авторитет с некоторым даже любовным подобострастием. Левитин отличался грамотностью, очень много читал и любил рассказывать разные истории, вычитанные в книгах. Иногда он из города приносил какие-то особенные книги о приключениях, прятал их в тумбочке и показывал только Рыжикову. Главной отличительной особенностью Севки была его ненависть к колонии. Даже Рыжиков не мог понять, за что Севка так злобится на колонию, но любил выслушивать его жалобы и намеки. У Севки полное лицо и толстые губы, и когда он говорит, лицо и губы становятся влажными, от этого его слова кажутся еще более злобными.
Севка презирал все колонистские порядки, дисциплину, форму колонистов, чистоту в колонии, работу на производстве. Он был уверен, что Блюм украл десятки тысяч рублей и теперь хочет украсть еще больше на постройке завода. А Захаров старается потому, что хочет получить орден, и, конечно, получит, раз на него работает больше двухсот колонистов. Севка знал, какие учительницы с какими учителями «гуляют», и рассказывал самые жуткие подробности об этих делах. Один раз Рыжиков не утерпел и возразил Севке:
– Все-таки… наверное, ты врешь… Этот… Захаров, чего там, просто воображает. А красть в колонии – не думай, что так легко. Бухгалтерия есть, и проверки бывают разные.
Но Левитин только рукой отмахнулся с презрением. Он побывал во многих детских домах, так в одном доме все открылось и заведующий под суд пошел. А в другом доме все крали. А его, Левитина, отец до сих пор в тюрьме сидит, кассиром был, и тоже все считали: вот честный человек, а потом как засыпался – тридцать тясяч тю-тю! Напрасно Рыжиков воображает, что дураков на свете много. Если можно украсть, так каждый украдет, а только стараются вид такой делать, что они честные.
Рыжиков не мог вполне согласиться с Севкой. Он лучше знал жизнь и лучше понимал людей. Конечно, украсть каждый может и каждому приятно ни за что, даром, заиметь деньги или барахло. А только разная шпана все равно так и жизнь проживет в бедности, а красть не пойдет, потому что боится. Они думают так: лучше черный хлеб есть, а не попасть в тюрьму. А крадут только самые смелые люди, которые ничего не боятся и которым на тюрьму наплевать. И Рыжиков как умел гордился своей исключительностью и бесстрашием. С легким презрением он думал, что и Левитин – шпана и украсть не способен, а только разговаривает. Тем не менее с ним поговорить было почему-то приятно.
Однажды Рыжиков и Севка остались в спальне вдвоем. Севка сказал по обыкновению обиженным голосом:
– Это справедливо? Ванда здесь живет два месяца, так ей уже станок дали. А я в столярной! Справедливо это?
Рыжиков ухмыльнулся:
– Мало что Ванда! Значит, умеет понравиться!
– А почему я не могу понравиться?
Рыжиков расхохотался:
– Ты, куда тебе? Ты знаешь, чем Ванда занималась до колонии?
– Ну?
Хоть и никого не было в спальне, кроме них, Рыжиков наклонился к Севкиному уху и зашептал.
– Врешь!
– Честное слово! Я ж ее знаю!
– Вот так история! Ха!
Севка очень обрадовался секрету, но Рыжиков невыразительно и скучно пожал плечами:
– Только что ж тут такого? Тут ничего такого нет. Мало ли что…
– А смотри… прикинулась… Никто и не думает!
– Ничего плохого нет, – повторил Рыжиков.
В начале ноября в колонии шла напряженная подготовка к празднику. А готовиться было и некогда, рабочие дни загружены были до отказа. Каждый дорожил минутой, и каждая минута имела значение. Но в один из вечеров Люба Ротштейн из одиннадцатой бригады нашла записку. Эта записка лежала в книге, которую Люба только что принесла из библиотеки. Люба быстро прочла записку и вскрикнула:
Ознакомительная версия.