— Здоров! — задохнувшись от волнения, сказал Чуркин. Сережа смотрел на него, подперев голову худенькой смуглой рукой в белом рукаве рубашки. Черные глаза резко блестели на его маленьком лице. Чуркин видел, как изо всех сил это лицо старается сохранить спокойное выражение: тонкая бровь мучительно дергалась, выдавая эти старания… Стало очень тихо, мальчики замолчали и в тумане поплыли перед Чуркиным… «Пошли покурить!» вполголоса сказал кто-то, и они вышли в коридор, осторожно топая. А Чуркин очутился возле Сережи. Застучав, посыпались шахматы с доски.
— Сережа! — сказал Чуркин, бережно обняв дрожащие детские плечи, острые под рубашкой… Это было страдание, которого он так боялся. Но за ним открылась радость — беречь и растить эту молодую, больше всех обманутую и оскорбленную жизнь, направлять ее и гордиться ею: именно тогда принял Чуркин решение, что отныне он будет Сереже отцом и защитой.
Во время пребывания Чуркина в санатории Сережа поднялся наконец после пережитых потрясений.
Поднялся прозрачно-желтый, с темными кругами у глаз и с болью в позвоночнике, но полный мужественной готовности все пережить до конца и все сделать, что нужно.
Он методично привел в порядок свой письменный стол. Попался под руку дневник — толстая, красиво переплетенная тетрадь, на которой он когда-то изобразил череп и скрещенные кости и надписал: «Не трогать смертельно!!!» Он пренебрежительно сбросил тетрадь в нижний ящик стола: «С детством кончено».
Он пришел к выводу, что человек в состоянии вынести очень много; и если человек уже вынес самое страшное, то может вынести и не самое страшное — пойти в школу, где знают, что у него случилось. Катя не отважилась пойти в институт, потому что она женщина.
Также Сережа решил, что будет учиться очень хорошо: он не должен допустить, чтобы ему делали замечания. Прежде это было неважно, теперь исключительно важно.
Он верил в Ивана Евграфыча и в ребят. Ребята рассказывали, что было специальное собрание, совершенно стихийное, в верхнем коридоре, по вопросу: как относиться к Сергею Борташевичу. Кто-то стал говорить о нем дурно, Санников соскочил с подоконника и сказал, что набьет морду всем, кто скажет хоть слово о Сергее Борташевиче. На шум явился Иван Евграфыч и разогнал собрание.
Сережа аккуратно ходил на занятия и отвечал на пятерки. Ему предстояло долго носить свое горе. Оно напоминало о себе на каждом шагу; смотрело из книг и из глаз учителей. Музыка играла о горе, только о горе. Гудки и автомобильные сирены кричали о горе.
Как-то он шел домой со стопкой учебников за бортом пальто. Шел, хромая, думая о своем, и вдруг увидел, что навстречу идет Федорчук.
После той злополучной истории они не встречались. Первым желанием Сережи было — шарахнуться, перебежать на другую сторону улицы, а лучше бы всего провалиться сквозь землю… Федорчук смотрел на него. «Но я же не трус, — подумал Сережа, — я могу и это». Он остановился и сказал:
— Здравствуйте, товарищ Федорчук.
— Здорово, — ответил Федорчук и тоже остановился. Постояли… На добром черном и усатом лице Федорчука было озабоченное выражение. Он спросил:
— Из школы? Как оно с учением, имеются успехи?
— Немножко, — ответил Сережа, догадавшись по этому вопросу, что Федорчук получил о нем сведения от Ивана Евграфыча. — А вы где теперь работаете?
— Засиделся на месте, — вздохнул Федорчук. — Предлагают в Куйбышев. Конечно, интересней бы в экспедицию, но жена не хочет. Готовится экспедиция в Коми республику, а она не хочет, и все.
— А что будут искать в Коми республике? — спросил Сережа. И они пошли рядом, беседуя по-мужски.
Метель метет, декабрь на дворе, скоро выборы в местные Советы.
Горят цепочки лампочек над дверями агитпунктов, освещая алые транспаранты с лозунгами. Вечерами по лестницам домов города Энска ходят агитаторы; Юлька в их числе. У нее четыре квартиры в большом доме тридцать восемь избирателей. Она ходит к ним чуть не каждый день, это возмущает Андрея… На лестнице Юльке часто встречается тучный пожилой человек в котиковой шапке, с массивной тростью, шагающий медленно и степенно. Он шумно дышит, поднимаясь, и на площадках останавливается отдохнуть. Звонит у дверей и на вопрос: «Кто там?» — отвечает зычно и важно: «Агитатор!» Юлька ему не нравится: негодующе смотрит он на нее, когда она сбегает ему навстречу легким своим бегом. Он явно обижен: «Как! Этой девчонке так же доверили агитировать за блок коммунистов и беспартийных, как и мне, заслуженному человеку с одышкой?! Безобразие!» Юлька вздергивает нос и проходит, хмуря светлые бровки.
Близ дома, на бульваре, ее поджидает Андрей. Ему тяжело так долго без нее. Он неприкаянно бродит по пустынному бульвару, на него идет снег и крупа, и ему кажется, что продавщица в угловом ларьке презирает его за долготерпение.
— На сегодня все, я надеюсь? — спрашивает он, беря Юльку под руку. И блаженно чувствует сквозь шубку, как у его руки бьется ее сердце.
— На сегодня все, — отвечает она. — Но завтра надо еще к ним сходить.
— Ничего подобного! — говорит Андрей. — Никуда ты завтра не пойдешь.
— Какой ты странный, Андрюша, — говорит Юлька. — Им же нужно получить биографии кандидатов.
— Они не умрут, если получат биографии послезавтра.
Роли после свадьбы переменились, теперь командует Андрей, а Юлька слушается, хотя и не без протеста.
— Завтра ты будешь со мной. Я тоже избиратель. Почему открыто горло? Простудишься. Дай я поправлю.
Они идут к автобусной остановке, под большими вязами, под снегопадом. Белеют пустые бульварные скамьи. Юлька рассказывает Андрею, что с нею случилось за день, и он, склонив к ней голову, слушает ее…
И ночью снег идет, и днем. Весь белый стал больничный сад… В палате на койке сидит Геннадий в байковом халате внакидку и, задумавшись, трубочкой сложив губы, смотрит на белое окно, на сплетение белых ветвей за окном.
Почти два месяца прошло с того дня, как он прибежал, загнанный, к порогу родного дома и рухнул у этого порога, успев позвонить — известить о своем приходе.
Теряя сознание, он слышал крик матери, потом голос отца. Потом они оба, отец и мать, подняли его и понесли, и положили, — это было последнее, что он тогда сознавал. Очнулся в больнице…
Сейчас он сидел желтый, нечесаный, плохо побритый, на его длинной шее выросли сзади две некрасивые косички. Стал нелюдим: другие выздоравливающие играли в домино, рассказывали анекдоты, гуляли по палатам, — он держался особняком. Миловидные сестры, нежно посматривающие на интересного больного, потеряли надежду привлечь его внимание; Зинаиде Ивановне нет смысла ревновать. Впервые в жизни ему хотелось быть одному для того, чтобы думать.
Если бы он умер — что мог бы перед смертью рассказать о своей жизни? Нечего рассказывать. Все ерунда какая-то. А в конце — три уродливых, страшных рыла и карлик-убийца под дождем… Бред. И в болезни ему виделись эти рыла и карлик с зонтиком, похожий на черный гриб.
Они арестованы, говорит мать. Матери он сказал все. Она сказала отцу. Отец ничего не говорит; поседел сильно; придет и сидит молча, и часто выходит покурить. И у матери показалась седина, в прошлую встречу Геннадий заметил и сказал ей. Она провела рукой по своим подстриженным волосам, заложила прядку за ухо и сказала: «Наплевать!» А у него сжалось сердце. Он взял ее маленькую крепкую руку, поцеловал и заплакал, — они были вдвоем.
— Ну, поплачь. Ну, поплачь. Слабенький стал… — шептала она, быстрыми движениями гладя и прижимая к груди его голову. И у самой лицо было залито слезами…
Она говорила с прокурором. Суд над Цыцаркиным, Изумрудовым и их сообщниками будет, вероятно, в январе. Прокурор сказал — Геннадия вызовут в качестве свидетеля… Но могут и посадить, если поверят Цыцаркину, Изумрудову и Малютке, что Геннадий участвовал в их преступлениях. К этому Геннадий внутренне готов.
Он думает, думает… Передумывает все, что может быть, и все, что было. Знакомые лица вдруг по-необычному предстают перед ним, и он всматривается в них с удивлением…
Зина, например. С утра она появляется возле его койки вооруженная градусником, шприцем, мензуркой с лекарством, безответно выносящая его капризы и грубости, дрожащая за его жизнь, — похоже, ни дня не отдохнула Зина за эти два месяца, — что же такое Зина, что такое Зинина привязанность, какое он на эту привязанность имеет право?..
Юлька приходит, сестра. Ему по-прежнему не о чем говорить с нею, говорит она — о своих делах, об его здоровье, — и при этом на глазах у нее слезы, а в упрямой складке ее губ он читает: «Геня, мне тебя ужасно жалко, ужасно; но я все равно была права. Все равно тебя надо было выгнать. Если ты опять начнешь то же самое, я опять скажу, что тебя надо выгнать». И Геннадий больше не обижается, с угрюмой усмешкой он опускает голову перед Юлькиной непримиримостью…