Он думал о том, что в т е, уже такие далекие теперь времена, в роте, помнится, был всего один солдат с семилетним образованием — застенчивый, высокий, с девичьими ресницами Женя Тимощенко. Остальные грамотенкой не блистали — поколение военных лет, учиться ему было трудновато. Но, в общем, если признаться честно, офицеры не испытывали от того особых затруднений, разве только на политзанятиях. А изучить трехлинейку, противогаз да наловчиться орудовать пехотной лопатой — и четырех классов хватало за глаза.
А теперь… В Ленинской комнате он видел стенды со сведениями по ядерной физике, в ружейном парке вместо винтовок и даже карабинов Симонова, казавшихся в свое время чудом техники, ровными рядочками стояли автоматы с откидными прикладами и штыками, легкие, удобные, а главное — кроме обычного оружия здесь были и полевые рации, и дозиметрические приборы, а в другом парке — автомобильном посверкивали матовой бронею бронетранспортеры, и было ясно даже при беглом взгляде — нет, с четырьмя классами тут не справиться.
Пехота… С доброй иронией говорили про нее: «царица полей», «пехота — шестьдесят прошла — еще охота». А чуть важничавшие артиллеристы на марше покрикивали с машин: «Эй, пехота, не пыли!..» «Теперь не шестьдесят — вчетверо больше, наверное, мчит она по дорогам — тоже царица, но уже современная, механизированная царица, в которой люди подстать технике, а техника — подстать людям».
Он вспоминал короткие записи в «форме два»: образование среднее, среднее техническое, девять классов, незаконченное высшее, педагогический институт. Он вспоминал людей, с которыми познакомился — пусть пока лишь накоротке, но журналистская тренированная память цепко удержала облик, фамилии, биографии.
Он вспоминал сержанта Якова Вестеля — интеллигентное смышленое лицо, вдумчивый, чуть с иронией взгляд. Хорошее образование, в армии стал кандидатом партии — а в е г о, щепакинские времена, среди коммунистов роты был всего один солдат, сейчас их, сказали, семеро.
А у Валентина Маслакова — самого что ни на есть рядового автоматчика, за плечами — два курса института.
Припомнил Щепакин Рудольфа Ламшаковича, награжденного медалью «За трудовую доблесть». И другого медаленосца — Василия Гринченко, у того медаль «За боевые заслуги» — получена за разминирование местности. И еще многих, тех, кого напрочно удержала память.
Он долго не мог уснуть, а подняла его полузабытая и такая знакомая команда «Подъем». Щепакин вместе со всеми выбежал на зарядку под косой утренний снег и плескался в умывальнике, обтираясь до пояса, и солдаты помалу, кажется, стали привыкать к чудаковатому корреспонденту, который пренебрег возможностью ночевать в гостинице или, на худой конец, в каптерке, а сам, по доброй воле, выскочил на холод, чтобы отмахать шестнадцать тактов, и моется ледяной водой, и держится вовсе запросто, хотя его, слышно, вчера принимал сам командир полка, а ротный весь день ходил за ним почтительно, как за большим начальством.
И завтракал корреспондент с ними, притом не в отдельной комнате, где снимали пробу, а прямо в столовой, за длинным столом, в бачок, как и всем, зачерпнули «разводящим» густой пахучей каши и придвинули тарелку с общим хлебом, с общим сахаром, он умело пил из кружки, не обжигаясь, и управился ровно за секунду до команды «Встать, выходи строиться», и только в строй он не стал, а пошел к казарме следом за ротой.
В тот день его видели на стрельбище. Видел и дивился весь полк, потому что сам полковник сопровождал «гражданского» и пояснял ему, и представлял офицеров и солдат. А потом корреспондент вернулся в третью роту и попросил автомат, он, не жалея дорогого пальто, улегся на слой соломки, протер очки, долго целился и улыбался виновато, а когда из блиндажа передали, что упражнение выполнено с оценкой «хорошо» — вдруг засмеялся открыто и счастливо.
А вечером корреспондент — в роте уже звали его по имени-отчеству, Геннадием Романовичем, а иные — товарищем корреспондентом, спрашивая при этом разрешения обратиться, — вдруг рассказал солдатам про то, как воевала их рота, про бывшего в войну ее командиром лейтенанта Ефремова, и было непонятно, откуда у корреспондента такие сведения, но слушали солдаты внимательно: ничего нового он им не сообщил, но послушать свежего человека солдатам всегда интересно.
На третий же день вернулся из отпуска командир взвода бронетранспортеров, сверхсрочник старшина Лебедюк, и тогда многое вдруг стало ясно и Забарову, и другим офицерам роты, а через них — и всем солдатам.
Лебедюк вошел в канцелярию, и, пока он докладывал Забарову о прибытии, Щепакин тотчас вспомнил его — прежнего Митю с ефрейторскими лычками, вспомнил, как ему присваивали сержантское звание, как назначали старшиною роты и оформляли на сверхсрочную, как принимали в партию. Теперь он был уже не Митей — Митрофаном Ивановичем, возмужалым широкоплечим старшиной. Но что-то оставалось в нем от прежнего угловатого ефрейтора, и Щепакин ждал — узнает ли его Лебедюк. А тот, присмотревшись, шагнул навстречу и сказал, не зная, как обратиться — имя-отчество, должно быть, он забыл, а по воинскому званию говорить было вроде неловко, но Лебедюк сказал наконец:
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант.
Тогда вот и пришлось рассказать Забарову и взводным о себе, и на следующее утро уже вся рота знала, что корреспондент служил в их роте, командовал взводом, и кое-кто стал называть его по званию и спрашивать у Забарова: «Товарищ капитан, разрешите обратиться к старшему лейтенанту», и это не было для Щепакина ни забавным, ни странным, он даже стал откликаться на обращение по воинскому званию.
Узнал о его биографии, разумеется, и командир полка, но не переменился, разговаривая со старшим лейтенантом запаса, он по-прежнему был внимателен и предупредителен — может быть, даже более предупредителен, чем раньше, он предлагал Щепакину подвезти на стрельбище. Но Щепакин благодарил и отказывался, он шел пешком, рядом с командиром роты, в строю, и нога сама хотела перейти на строевой шаг, и Щепакин порою тихо подпевал, когда рота пела весело и лихо.
Все эти дни он чувствовал себя совсем молодым и очень счастливым, и еще он чувствовал себя немного грустным — ведь юность его ушла, но грусть эта не угнетала, потому что рядом шагала, стреляла, пела, крутилась на турниках другая юность, и Щепакин думал о том, что так будет вечно в нашем неумирающем мире, и ему было печально и светло…
А когда настала пора прощаться — оказалось, что блокнот его пуст, и никаких фактов Щепакин, вопреки журналистской привычке, не записал. Он решил было посидеть ночь и выбрать из учетных данных необходимые фамилии, расспросить командиров поподробнее, с цифрами, об итогах прошлой инспекторской, уточнить сведения о значкистах, отличниках и прочем, что необходимо для придания конкретности его очерку, — а после раздумал и решил, что в данном случае все это совсем ни к чему, он просто напишет о том, что думал и что чувствовал, живя пять дней в своей роте — обыкновенной роте, каких множество, не передовой и не отстающей — просто пехотной роте, именуемой теперь уже не стрелковой, а мотострелковой.
Он прощался утром. Забаров построил личный состав на плацу и подал команду «Смирно», когда Щепакин уходил, пожав руки чуть не каждому, с кем он успел познакомиться и подружиться, и на проходной с ним попрощался кто-то, и после Щепакин ехал на попутной, опять отказавшись от командирского «газика», и все еще чувствовал себя юным лейтенантом — а может, он и был юным, потому что юность остается в каждом из нас — на всю жизнь…
Апа (татарск.) — почтительное обращение к пожилой женщине со стороны младшего.